В дверях показалась секретарша - глаза ее припухли, лицо осунулось:
- В приемной телевизионщики. Просят дать интервью. Глаза Алика заметались:
- Никаких интервью! - замотал он головой.
И чего это он здесь раскомандовался? Пусть тещу свою "строит". Впрочем, он же у нас холостяк, но только девицы вокруг такого завидного жениха почему-то не вьются.
- Пусть подождут пару минут, - сказал я секретарше. - Освобожусь и поговорим.
- Не советую! - сузились глаза Алика. - Не надо вредить имиджу области, портить инвестиционную привлекательность региона.
Вот она - психология лавочников, все строят по законам бизнеса.
- Раньше надо было об имидже подумать, - сказал я.
- Вы о чем? - Глаза Алика стали еще уже.
Чуть тлеющая догадка обожгла вдруг меня. Во рту я почувствовал запах и вкус крови, как бывало в юности перед дракой.
- Скажи честно, Алик, это ты все устроил?
- Да вы что? - изумился он. - По моим ли это силам и возможностям? Да и зачем бы тогда я сейчас к вам пришел…
- Действительно, зачем?
- Ну вы меня обижаете. Как зачем? Поддержать. Помощь, может, какая нужна. - Алик улыбался так мило, так искренне, что я ему поверил, забыв народную мудрость: когда кошка хочет поймать мышку, она притворяется мышкой.
2*
Когда советник ушел, я попросил секретаршу пригласить телевизионщиков.
- Никого нет, - развела она руками. - Как ветром сдуло.
31 января.
Обо всем этом я вспомнил, покинув особняк на тихой улочке. Теперь - в больницу. Метелило. Свет фар выхватывал из темноты сонмы танцующих снежинок. Оттанцуют свое, откружатся и лягут под колеса, чтобы стать ледяной мертвой коркой. Все, как в жизни.
…Медсестра провела меня к маме. Неплохо - палата на троих. Мама - у окошка в углу. Увидев меня, улыбнулась, согнав с лица тень тревоги и муки.
- Тебе больно? - спросил я ее.
- О чем ты? Нам, женщинам, не привыкать. Я вот четверых вас родила - и это при таких-то узких бедрах.
У соседок - теток с перебинтованными руками и ногами - ушки на макушке. Интересно им, слушают, согласно кивая. Молодец, мол, бабуля! Им бы, мужикам, хоть сотую долю нашей бабьей боли.
- Вот, мама, гостинцы. Скажи, что еще надо?
- Ничего. У меня все есть - ребята только что были, натащили всего. А ты, вижу, голодный. Возьми в тумбочке кефирчик, выпей - все равно испортится.
- Началось в колхозе утро! Чтобы я у родной матери в больнице последний кефир выпивал - за кого ты меня принимаешь?
- Шутишь все, смеешься над матерью?
- Я же любя. Выздоравливай скорей, ни о чем не думай.
- Как же без дум? За отца душа болит. И о тебе тоже все время думаю. Боюсь, как бы не обозлился ты на людей. Со злом за пазухой плохо жить, неловко. Ну, ладно, иди. Спасибо тебе.
Господи, за что спасибо-то! Всю дорогу до дома у меня стояли в голове мамины слова. Меня всегда поражало, что она никогда не отзывается о людях плохо. Как-то мы с ней говорили о войне. О том, кто и как на ней выживал.
- Ясно, кто, - сказал я, начитавшийся тогдашних разоблачительных книг и статей, - предатели и трусы - вот кто.
- А мне, - сказала мама, - все больше хорошие люди запомнились. Слушай, расскажу.
И она рассказала, как страшно и одиноко было им вдвоем с десятилетней сестренкой, когда немцы подходили к Гатчине. Им казалось, что про них все забыли, что они одни-одинешеньки в этом мире.
Но пришел человек с отцовской работы. Бухгалтер, кажется. Даже не друг, а просто сослуживец. У него была с детства искалечена нога, поэтому и не взяли в армию.
Он велел собираться.
Второпях собрала мама какие-то узелки. Куклу засунула, а вот многие
необходимые в эвакуации вещи забыла. Или не сообразила. Что с нее взять - с пятнадцатилетней?
Их увезли в Ленинград последней машиной. Прямо из-под бомбежки.
…Бухгалтер нашел сестренок на эвакопункте.
- Вы швейную машину, - говорит, - девчонки, забыли. Возьмите, пригодится на чужбине.
Оказывается, он гнал за ними на велосипеде. Много километров. Со швейной машиной "Зингер" на багажнике. С исковерканной, без пальцев, ногой. Зачем?
- Наверное, - объяснила мама, - он чувствовал себя виноватым, что отец пошел воевать, а он - нет. И, помогая нам, искупал таким образом вину.
- А что стало со швейной машиной?
- Она спасла нас от голода. Когда совсем стало худо, мы выменяли ее на три пуда хлеба. Еще и денег дали…
Теперь я знаю, почему моя мама готова отдать людям последнее.
Подобные истории есть, пожалуй, в каждой семье. Не поэтому ли мы, русские, выиграли ту войну. Разве можно представить немца на месте бухгалтера из Гатчины?
Нет, не могу представить. И все же. Почему сейчас все так плохо? Неужели что-то сдвинулось в этом мире?
5 февраля.
Вечером, когда газету уже подписали и редакция опустела, в кабинет ко мне пришли оба Романа. Хохочут:
- Хотите хохму?
- Валяйте. Но если вы об этих наших делах, то лучше выйдем на лестничную площадку - здесь наверняка слушают.
- О, у вас уже мания преследования? Пусть слушают, ума набираются. Это Бухавец. Сегодня его снова водили на допрос в наручниках.
- Знаете, что они мне предложили? Не поверите - деньги из спецфонда.
- За что? Глазки у тебя, Бухавец, некрасивые - все опухли. Характер отвратительный…
- Все за то же. Чтобы сдал информатора.
- Сдал?
- Не шутите так. Сначала я для хохмы торговаться стал. Они встрепенулись, на видеокамеру стали снимать.
- Подставляешься, Роман Константинович.
- Не. Камера у них сразу же сломалась. А когда торг дошел до десяти тысяч деревянными, я послал их, сами понимаете куда. Немцов взбеленился, пригрозил, что посадит меня в одну камеру с наркодилером и посмотрит, кто кого первый отпетушит.
- А мне, - перебил его Рома, - Немцов доверительно так сообщил, что в ближайшие дни в одной газет, из недружественных нашей, выйдет про нас фельетон. Он даже заголовок назвал - "Пиарасы". Сам, хвалился, придумал. Во мастер заголовки сочинять! Может, возьмем его в газету?
- А я ведь видел этого самого суперагента, - сказал вдруг задумчиво Бухавец. - Привозили его из тюрьмы на очную ставку.
- Ну и какой он? Что из себя представляет?
- Полная мразь - морда наглая-наглая, руки трясутся. Но такая вот деталь. Сидел он на стуле, прикованный цепью к гире. Здоровая такая -
пуда, наверное, три. "Зачем?" - спросил я следователя. "Чтобы, - ответил он, - в окно не выпрыгнул". Чудеса! Мы в ментовке до такого маразма вряд ли додумались бы.
- Занятно, конечно. Только над чем вы, друзья, гоготали?
- А разве не смешно?
Может, кому и смешно, не знаю. Кажется, бородатый Хэм сказал, что человек - единственное животное, которое умеет смеяться, хотя как раз у него для этого меньше всего поводов.
14 февраля.
Вечером я гулял на свадьбе у Ромы Осетрова. Женился он на нашей же журналистке. Перо у Маринки было, пожалуй, посильней, чем у Ромы, но выдавала она "на-гора" мало. Правда, если сдаст очерк или расследование, то точно уж пальчики оближешь.
Гуляли в полутемном подвале кафе "Снежинка". Наших, из редакции, было мало - четверо или пятеро, считая меня. В основном всё родственники, друзья, подруги с обеих сторон. Я впервые, пожалуй, видел Рому Осетрова в костюме. После вечной "джинсы" и свитеров он смотрелся в черной паре и при бабочке заморским принцем. Маринка, зеленоглазая блондинка, тоже хороша.
- Завидная, блин, пара, - сказал Рома Бухавец.
Он, изрядно уже поддатый, сидел рядом со мной. Не забывал наполнять рюмки, сыпал солеными ментовскими шуточками, приводя в смущение сидящую напротив даму. Она строго поглядывала на меня: распустил, мол, кадры, господин редактор. Учительница, наверное? Или бухгалтер…
- Почему, командир, не пьем? - приставал ко мне Рома.
- Отстань, не хочу.
- Больной, что ли?
- Больной, конечно. Не видишь - дистрофик.
- Ну давай, командир, выпьем на брудершафт - всю жизнь мечтал.
- Отлипни, Роман Константинович, пока в лобешник не получил. Дама посмотрела на меня с презрением: какой, мол, начальник, такие и
подчиненные. Майор захохотал:
- Ой уж, прямо в лобешник. Не бывало еще такого с Ромкой Бухари-ком. Да-да, такое с детства у меня погоняло. Вот и оправдываю. Ладно, отстаю, должен же быть среди нас кто-то трезвый. А я пойду, выпью с людьми по-человечески. Честь имею! Бонжур, командир, покедова.
Он ушел, щелкнув каблуками. Дама напротив облегченно вздохнула.
Пришла моя очередь поздравить молодых. Сказав короткую, в три слова, речь и вручив подарок, я стал пробираться к выходу. Молодожены устремились за мной:
- Что вы так рано? Не понравилось?
- Да что вы? Все было прекрасно, спасибо!
- Мы проводим вас.
И правильно, что пошли провожать. Возле гардероба буянил Бухавец, зажав в углу чернявого паренька:
- Я тебе жало вырву, сука гэбэшная! К ним бросился жених.
- Ромка, оставь, это мой друган!
- Что же ты друзей-то таких выбираешь? - Бухавец, оставив в покое чернявого, стал заправлять выбившуюся из-под ремня рубаху. - Что, кроме соседей людей в этом городе нет?
- Ну и бугай! - сказал чернявый.
Где-то я его уже видел. Вспомнил - в криминальном отделе, сидели с Осетровым, когда я зашел, пили пиво.
Рома, который жених, отвел тезку в сторону, прошептал ему что-то на
ухо.
- Ладно, - пробурчал Бухавец, - так сразу бы и сказал, чего темнить было?
"Да, все переплелось в этом мире", - подумал я, выходя на улицу. Снег, мокрый и тяжелый, падал сплошной стеной, ее не пробивали уже и фонари над вывеской кафе "Снежинка".
18 февраля.
Зашел в криминальный отдел, и сразу глаза на лоб - вся стена над столом Бухавца оклеена повестками на допросы.
- Откуда столько, Роман Константинович?
- На ксероксе размножил. Красиво? - невинно лыбясь, он сиял, словно сапоги прапорщика.
- И зачем это тебе?
- А пусть не беспредельничают. Обнаглели!
- Что опять?
- Врывается во время допроса этот самый Немцов. Не сознаешься, грозит, отправим представление в Министерство печати, чтобы у редакции вашей отобрали лицензию. Закроют, говорит, газету, тогда зачешетесь!
- Даже так?
- Вот и я говорю - обнаглели! Пусть сначала работать научатся!
- Это в тебе ревность говорит, Рома.
- Какая ревность? К кому? К ним? Да они протокола правильно составить не умеют. Салаги!
- Ладно, Бухавец, остынь и займись делом - на четвертой полосе столько дыр, а ты тут лясы точишь.
- Есть, командир! - ухмыльнулся Рома. - Насколько я верно осведомлен, вам самому сегодня предстоит выступить в роли допрашиваемого. Желаю успеха!
Не ошибся, осведомлен точно - в кармане у меня повестка на допрос. Ровно в четырнадцать я у дверей знакомого особнячка на тихой заснеженной улице. Набрал по внутреннему телефону указанный в повестке номер. Появился сам следователь, конопатый капитан Шелунцов. Поздоровался за
руку, пригласил идти за собой по извилистому коридору с высокими потолками и обшарпанными стенами.
Да, ребята не шикуют здесь. Кабинет следователя - три на три, со стен сыплется известка. Небольшой письменный стол, два колченогих стула - вот, пожалуй, и все.
Закурив, Шелунцов начал допрос: "Кто визирует статьи в печать?", "Знакомы ли вы с Законом о государственной тайне?", "Кто размечает гонорар журналистам?", "Кто решает, на какой полосе публиковать статьи?", "С кем из офицеров ФСБ знакомы вы лично?" Я отвечал, стараясь не раздражаться, хотя, честное слово, после иных вопросов так и хотелось послать следователя прослушать цикл лекций на первом курсе факультета журналистики.