«Оттепель» обнажила скорее заброшенные кладбища, чем «цветущую культуру». Но ничего страшного: кресты, что удалось на них обнаружить, всяко были дороже мумии, выставленной в Мавзолее. Пускай «ветвь бузины», щедро протянувшаяся, по выражению Ахматовой, «от Марины», протянулась с погоста, цветаевскими словами можно было тут же и утешиться: «Кладбищенской земляники крупнее и слаще нет!» Голосом из-под земли никто из молодых смущен не был.

Исходным содержанием петербургской литературы в целом является интуиция о неполноте земного человеческого бытия. Жизнь петербургским художником всегда ставится под сомнение, но по своеобразной причине — она испытывается мечтой, подозревается в сокрытии чуда:

И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам.

Эти слова Анны Ахматовой совершенно выражают дух петербургского творчества и могли бы стоять эпиграфом ко всей новой прозе северной столицы 1960-х годов. Чего она не остерегалась, так это «слишком человеческого», слишком земного — в них она находила отражение небесного и внечеловеческого. Отрицательное знание переплавлялось в положительное — о «мирах иных». Любой человек в Петербурге не равен самому себе, не в ладу со своей интуицией о превосходстве частного сознания над коллективным разумом.

Иначе говоря, петербургский автор утверждает лишь то, над чем можно тут же посмеяться. Об истине здесь осведомлены по отбрасываемой ею тени. Набоков, до которого в середине шестидесятых как раз и добрались в Питере, не зря предположил, что в руках художника лишь «обезьянка истины» — смех.

Сама сатира у прозаиков шестидесятых стала лирическим жанром. Можно даже сказать — преимущественно лирическим, как, например, у Бориса Вахтина в «Одной абсолютно счастливой деревне». Повесть эта — настоящий tour de force всего литературного движения шестидесятых, прямое превращение сатиры в лирический эпос. Начинается он почти как в Коране — с гимна корове, которая «жрет чертополох нежными губами, мудро давая молоко для народа». Именно через сатиру автор придает рассказываемой им истории эпический размах: «А над всем этим заведением, размножением, расширением и ростом двигалась история по своим железным законам, так что жители сначала были крепостными и земли не имели, потом стали свободными, однако с землей было по-прежнему плохо, потом стали еще более свободными и получили земли в изобилии, после чего они достигли вершины исторического развития и по сей день пребывают в колхозах».

Легко понять, что и о самой любви мало кто в шестидесятые писал откровенно. А если и писал, то начинал заупокой, как, скажем, Валерий Попов в прославившем его рассказе с анаграмматическим названием «Ювобль». Этот «вопль о любви» начинается с воплей, вестимо чем обусловленных: «Бутылка пошла по кругу, потом по квадрату…» Что было дальше, герою трудно вспомнить. «Потом он вдруг проснулся, неожиданно бодрый, и стал говорить ей, что все, конечно же, будет, и подарок он ей подарит, такой, знаешь, подарок, чтобы только им двоим, чтобы никому больше не пристроиться, только им.

— Понятно, — усмехнулась она, — то есть двуручную пилу».

Этот спонтанный юмор очень характерен: автор готов, как того требовали от русских писателей в советские и иные времена, «отражать жизнь». Но — с оружием в руках. Он даже не прочь найти в жизни что-нибудь типическое. Но — в случайном. «Чем случайней, тем вернее». Вообще всюду и всегда питерский автор свое «но» отыщет. У Попова этот понукающий «лошадиный» союз — едва ли не главный инструмент прозаического синтаксиса, направляющий самые банальные ситуации к непредсказуемому исходу.

Писателем Валерий Попов всегда оставался веселым. Но — умным. Утверждая, как это и пристало питерскому автору, что «все мы не красавцы», он нигде не стремится к угрюмым обобщениям. Поэтому именно из его прозы хочется выудить свидетельство того, что и лирика в чистом виде петербургским авторам ведома. Вот сценка из цитированного рассказа:

«Свою избушку они нашли по бревну, которое светилось в темноте. Они вошли, и он зажег спичку. Появились два весла, стол, высокая деревянная тарелка. Спичка разгорелась и стала похожа на трехцветный французский флаг. Потом она погасла, и больше они спичек не зажигали».