И тогда девочка с короткими светлыми волосами подняла глаза. Теперь я даже осмелился поглядеть ей в лицо. Она повернулась на своей парте, и посмотрела на меня, и улыбнулась, и сердце мое растаяло.

Это было блаженство: я слышал треск кузнечиков, и видел пылающий мак, и вдыхал аромат тимьяна, но все это больше не приводило меня в смятение, все в мире вернулось на свои места, я был героем, спасшимся от еврейского автомобиля. Девочка посмотрела на меня, и улыбнулась, и сказала своим спокойным, рассудительным голосом, что вчера к ним в гости приехал ее дядя с двумя приятелями. Они приехали в автомобиле, сказала она медленно, и слово "автомобиль" вонзилось мне в мозг, как стрела. Они приехали в коричневом автомобиле, сказала она, и на быстрые вопросы учителя ответила: что они ехали по той же проселочной дороге и в то же время, когда я видел еврейский автомобиль, и ее дядя спросил у мальчика, стоявшего на краю луга, как проехать, а мальчишка с криком бросился бежать. Она провела языком по своим тонким нежным губам и сказала совсем медленно, что у мальчика на дороге были точно такие же зеленые кожаные штаны, как мои, при этом она смотрела на меня, дружелюбно улыбаясь, и остальные, я чувствовал, тоже смотрели на меня, и я ощущал их взгляды, злорадные, как гудение ос, осиных роев над кустами тимьяна, а девочка улыбалась со спокойной жестокостью, на которую способны только дети. Тогда какой-то голос взревел во мне, он ревел, что эта дура не в своем уме, что это был еврейский автомобиль, желтый, совсем желтый и четверо черных евреев в нем с окровавленными ножами, и тут я услышал, словно из другого мира, ее спокойный голос, говоривший, что она сама видела, как я бежал от Автомобиля. Она сказала это совершенно спокойно, и я услышал, как мой рев внезапно оборвался. Я закрыл глаза. Стояла мертвая тишина, и тут зазвучал смех, остренький, хихикающий девчоночий смех, пронзительный, как треск кузнечиков, и волна хохота прокатилась по классу и вынесла меня вон. Я бросился из класса, кинулся в уборную и запер за собою дверь, слезы хлынули у меня из глаз, некоторое время я стоял, оглушенный едким запахом хлорки (в голове ни единой мысли), и смотрел на стену в черных вонючих потеках, и вдруг мне стало ясно: во всем виноваты они! Во всем виноваты они, они, и только они. Они делают все плохое, что есть на свете, они разоряют моего отца, они устроили кризис, они вытягивают деньги у честных людей своими подлыми штуками.

И со мной они выкинули одну из своих подлых штук, чтобы опозорить меня перед всем классом. Они виноваты во всем, они, и никто другой, только они.

Я заскрипел зубами. Они виноваты! Плача, я выговаривал: "Евреи". Я сжал кулаки, прижал их к глазам и стоял в черной, воняющей хлоркой мальчишеской уборной и выкрикивал их имя: "Евреи!" - кричал я, и снова: "Евреи!" Одно слово чего стоило: "Евреи! Евреи!", и я стоял, и ревел в кабинке уборной, и кричал, а потом меня вырвало. Евреи. Они Виноваты. Евреи.

Меня вырвало, я сжал кулаки. Евреи. Евреи. Евреи.

Во всем виноваты они. Я ненавидел их.

Молитва святому Михаилу

12 февраля 1934 года, восстание рабочих в Вене

Года через два я прочно позабыл эту историю. Я успел уже окончить пять классов народной школы в моем родном городке, мне было десять лет, и я был новоиспеченным воспитанником иезуитского интерната в Кальксбурге близ Вены - кадровой школы среднеи южноевропейского католицизма. Двери Кальксбурга не легко отворялись перед детьми буржуазного сословия: мне их открыла помощь старого покровителя моего отца графа X..бывшего питомца Кальксбурга.

В середине сентября 1934 года мы с отцом приехали туда на поезде. Я с трепетом переступил порог огромного здания конвикта, похожего на белый город без улиц, и остановился в освещенном высокими окнами коридоре, длиной, пожалуй, с километр. Где-то в дальнем его конце неслышными шагами расхаживали черные монахи. Коридор показался мне в тысячу раз длиннее нашего школьного, а ведь и тот был таким длинным, что я всегда чувствовал себя в нем затерянным.

Здешний коридор был высок, как неф собора, его стены обшиты коричневой деревянной панелью в рост человека, в простенках между дверьми и окнами висели изображения святых и картины сражений.

В коридоре было очень тихо, бесшумно, как на резиновых шинах, скользили по полу монахи. Мы вошли оробев, каждый шаг наш раскатывался грохотом, а ведь мы шли на цыпочках. Дверь, обитая кожей, открылась, и вышел монах, отец приблизился к нему с глубоким поклоном, монах ответил легким кивком, они пошептались, монах в черной рясе,, худой и согбенный, взял меня за руку и повел вверх по лестнице. Я очутился в высоком зале, который был похож на классную комнату, только окна были гораздо выше и доска гораздо больше, а парты гораздо приземистее, чем в моей старой школе, и в этом классе, большом, как зал, стоял высокий светловолосый монах, в толстых роговых очках. Человек, который привел нас, сказал, что это патер Корнелиус Шмид, который меня сейчас слегка проэкзаменует, и что бояться мне нечего, я могу быть совершенно спокоен.

Затем мой отец и монах вышли, а я остался в огромном помещении с патером Корнелиусом Шмидом, он снял очки, протер их и сказал: "Так, теперь мы посмотрим, как у тебя варит котелок, малыш", - и тут он ткнул меня пальцем в бок и подмигнул, и мне сразу стало весело. Я стоял у доски: считал, писал, называл даты битв и имена королей, патер сыпал свои вопросы все быстрей и быстрей, а я выхватывал из памяти ответы и бросал их ему, как в игре, и это была хорошая игра, но не успел я разойтись, как светловодосый патер улыбнулся и сказал, что достаточно. У меня вырвалось: "Уже все?" - и я вздохнул, а патер Шмид рассмеялся. Тут снова появился мой отец, он и смеялся, и плакал, и прижимал меня к груди, а потом мы пошли в канцелярию, огромную, как зал, где сидели два старых монаха, и отец подписал какую-то бумагу и отсчитал и выложил на стол очень много крупных ассигнаций, целый бумажник денег, и я гордился тем, что Кальксбург так безумно дорог и благороден.

Затем мы взяли такси и поехали в Вену. Я в первый раз в жизни ехал в настоящем автомобиле, и я запомнил, что в нем восхитительно воняло бензином, у меня даже закружилась голова, так восхитителен был этот запах. Я сидел рядом с шофером и глядел на зеленую холмистую равнину, пролетавшую мимо, и я был Джоном Диллинджером, королем гангстеров, который опять сбежал из тюрьмы и мчится теперь к своей банде, а за ним по пятам мчатся полицейские, они отчаянно стреляют из пистолетов, но автомобиль Диллинджера быстрее всех, а стекла пуленепробиваемы.

Мы приехали, отец заплатил шоферу, а потом мы сидели в сказочном зале из золота и хрусталя, грани которого сверкали всеми цветами радуги. Кельнер - на его черном фраке не было ни единого пятнышка, - склонившись, поднес мне на вытянутой руке блюдо из серебра, на котором в тридцати шести ячейках лежало тридцать шесть лакомых кусочков: сардины, и семга, и анчоусы, и розовые ломтики ветчины и мяса, свернутые в трубочки, украшенные тонюсенькими кусочками огурца и травками, - я не знал даже как они называются, - а на круглом ломтике поджаренного хлеба горкой лежали черные рыбьи яички, и отец сказал, что вот это я должен попробовать обязательно, это настоящая русская икра. Кельнер спокойно держал огромное блюдо на вытянутой руке и спросил: "Что угодно отведать молодому господину?"

Я застенчиво взглянул на спинку сардины, отец рассмеялся и положил мне на тарелку лакомства из двенадцати ячеек, а еще двенадцать ячеек опустошил сам. Я испугался, подумав, сколько это может стоить, но отец объяснил, что это знаменитое блюдо закусок, знаменитое блюдо знаменитого отеля "Захер", где мы теперь находимся, он сказал, что совершенно безразлично, возьмем ли мы из одной ячейки или опустошим все блюдо, это будет стоить одинаково, в этом-то и заключается самый шик. Я спросил отца, почему мы не завернули то, что осталось, чтобы взять с собой, но отец сказал, что это неприлично, это можно делать у нас дома, в трактире "У Рюбецаля *" [* Рюбецаль великан, персонаж немецких народных сказок.], но не здесь, в отеле "Захер" в Вене, где кушают графы, князья и министры, - весь цвет общества. Я украдкой огляделся по сторонам и увидел беседующих господ в смокингах и дам в шелковых платьях, со сверкающими кольцами, браслетами и цепочками, у одной на высокой , прическе был даже золотой обруч, и я взял себя в руки, чтобы не опозорить отца, и с адским напряжением следил, чтобы ни один кусочек не соскользнул у меня с вилки. Икра мне совсем не понравилась, она была маслянистая и соленая, но а съел ее, а отец сказал, что здесь все и в самом деле непозволительно дорого, но сегодня я заслужил все только самое лучшее. Он обнял меня за плечи и сказал, что я блестяще выдержал испытание: "Summa cum laude", с наивысшей похвалой, и такого способного ученика в интернате еще не бывало, сказал патер Шмид. Потом мы пили шипучее вино, и в бокалах дрожал свет люстры, а скрипки тихо пели свою неземную песнь. Я был совершенно счастлив, я сидел, позабыв обо всем на свете, среди золота и хрусталя, а отец говорил, что я ceLe и представить не могу, что значит стать воспитанником Кальксбурга. Сегодня передо мной открылись двери в высший свет, он перечислял, кем я могу стать, окончив Кальксбург: бургомистром, посланником, профессором, государственным советником, депутатом парламента, даже министром, сиятельным в кругу сиятельных, избранным среди избранных. Я смотрел на золото и хрусталь, на серебряные суповые миски и думал, что когда стану знаменитым человеком, прежде всего закажу себе визитные карточки, потому что у графа X. тоже есть визитные карточки с золотым тиснением, с короной и графским титулом, он всегда передает их через нашу служанку, когда заходит нас навестить, и это кажется мне необыкновенно утонченным и аристократичным.