Петя искал мгновения, когда у всех лица вытягиваются в обморочном и молниеносном. Караулил перевороты. Сейчас он разглядывал водочников, чая найти какой-нибудь кривой смысл. «Это абсурдно, — решил он, — люди накачиваются водкой среди бела дня. Какой все же конфликт между ясным временем, назначенным для дел, и прозрачной жидкостью, утюжащей мозги! Какая все-таки болезненная тоска в этом глотании огненной воды в разгар дня! Взрыв дневного моста! Мост летит во все стороны кусками». Так подумал и чуть повеселел художник Петя, наблюдая за тем, как тает водка в русских и французских глотках, а следом — мясо да рыба, и все на фоне стеклянных дверей, за которыми плещется золото дня.
— А мне? — оскалилась Люси, и он затемнил ей оскал новой порцией краски, и пролилось через край стаканчика и упало на пол.
Несколько капель впитались в розовую кроссовку. Левую, укрывшую вывих.
Люси вульгарно хихикнула, и он понял, что постель им назначена.
Скоро стол был высосан, обглодан и облизан. Французы отпали — одиноко потянулись к выходу, русские выпали во двор, пустили дым, и сквозь стекло было понятно — спорят. Петя и Люси вышли покурить. В центре дымящего кружка встали двое, оба не курили. Исподлобья, но нежно, похожий на барашка, глядел парень со светло-русой бородой и большим розовым Сталиным на зеленой футболке (это был Мальцев, мастер «нового тоталитарного плаката»). Напротив трепетал старик в сером костюме и целил в Сталина острым ногтем мага (так выглядел академик живописи Тан). Ноготь был самым живым в старике. Матерно охал толстый бородавчатый арт-критик, поминая матушку, художница-пейзажистка в неприятно лиловой шерстяной шляпке с тихим писком цедила: «Времена не выбирают», — а старик, трепеща голосом и хилой плотью, не убирая обвинительного янтарного ногтя, дребезжал, что в 38-м был он в школе «племянником врага народа» и в него после занятий кидали снежками. В ответ Мальцев бормотал с малокровной усмешкой: «А демография? А география? А демография и география?».
— Автобус! — Появилась седая русская в кожаном садизме. — В гостиницу и до завтра!
Люси и Петя переглянулись и, глядя друг другу в глаза бесстыже и глубоко, уронили свои недокуренные сигареты. Пришло время пропадать.
На улице машин было мало, да и те вели себя робко, под булыжниками дремал пляж.
— Значит, не бывала в России? — Петя споткнулся и пристальным хмельным глазом поймал белесую полоску песка между седой парочкой булыжников.
— Неа. Ты зовешь?
Она не картавила, слышалась лишь инородная теплая певучесть и горячий подскок отдельных звуков. И не все слова знала.
Они нырнули в простой солнечно-пыльный деревянный сарай, оказавшийся входом в метро.
— Люси! Ты так хорошо знаешь русский!
Она что-то пропела по-французски и передернула зубами с хрустом. Вильнула попой, проплывая турникет, обернулась, зашипев: «Лишний». Протянула билетик: «На!» — и губы облизнула. Они летели. Он летел просто. Она летела едва заметно прихрамывая. Он — за ней, по ступенькам огромного и от того игрушечного поезда на второй этаж, где плюхнулись бок о бок. Прибыв на станцию — по тусклому малолюдному переходу, похожему на трубочку вчерашней газеты. По другой станции под открытым и голубым, но сощуренным из-за навесов небом. Там, на платформе, стоявший у стенки крепыш-азиат, не шелохнувшись, проследил спокойным режущим взглядом охотника, как промелькнула брачная их игра.
Они высадились у подножия холма.
— Каштаны! — закричал Петя, как бы в надежде на приключение.
— Платишь ты, — отрезала Люси с интонацией европейки-воспитательницы.
Он купил два бумажных кулька. Они одолели лестницу, ведущую на холм, выдавливая в себя невкусную картонную мякоть из пластмассовых коричневых мундиров. Хваленые каштаны были скучны, скучны…
Холм опутывал дым. Дым шатался на ветерке и в синеющем воздухе. Дым поднимался к собору, призрачно белевшему на самой верхушке холма, точно это дым так сгустился. Они сели на каменную лестницу среди дымящей молодежи, спинами к собору, и тоже задымили — перед ними тонул Париж, здания, башни, хищные мелкие черты старины — в розовом, сиреневом, зеленоватом, белом. Солнечные отчаянные вспышки сменялись ехидными огоньками электричества. Петя щелчком отбросил окурок и попал в рюкзак ниже сидящего, сыпанули искры, Люси засмеялась. «Везде бабы одинаковы, — подумал Петя. — Сталкивают мужиков». Человек с рюкзаком обернулся на смех, показав смуглый ожесточенно жующий себя изнутри мальчишеский блин физиономии, и снова уставился на них курчавой шерсткой.
Здесь все были в пестрых одеждах и дыму, дым был общим, но выбивалось сладкое течение.
— Гашиш, — Люси радостно повернулась вправо. — У меня дома есть! Я живу рядом. Детство меня водили сюда. — Она показала за плечо. — Хочешь?
В соборе было подслеповато. Они пронеслись пустыми пределами под бездонными сводами. Петя схватил ее за руку, задержал бег, поднес к лицу ее пальцы. Ему вдруг захотелось ее! Он желал тискать, нагибать, ломать, ударяясь мясом в глубокое мясо, мясом в мясо. Лед вечности обжигал, возбуждая. Петя с надеждой цеплялся за эту скользкую похоть, как за чудо. В одном местечке теплилась жизнь, желтело электричество, с десяток богомольцев терпеливо ждали чего-то на деревянных скамьях. Петя отметил намоленного пожилого латиноса, похожего на жареный каштан. Люси выдернула мокрую руку, прыгнула в кабину, Петя сиганул в другую дверцу. Сквозь решетку увидел лицо — смутное, долгоносое, оскаленное.
Жажда немедленного соития покинула его сразу за порогом храма.
Они шли мимо лавок с сувенирами и картинами.
— Хочешь смотреть картины, Петя?
Он закричал:
— Устрицы!
Лавка воняла пучиной, среди накативших сумерек лотки жеманно блестели серебряным и красным — внутренностями моря, скользкими даже на глаз.
Сели на воздухе. Официант, шевеля пошлыми черными нитками усиков, принес два бокала белого вина и стальной подиум со льдом и раковинами. Петя поспешно втянул в себя шесть устриц подряд. Он запивал каждое тельце-сгусток нежным рассолом из раковины, каменная крошка хрустнула на зубах — и ее не стало. Люси подъедала темные ломти хлеба, разламывая и макая в стальной наперсток с малиновым уксусом. Она сказала, что не любит устрицы, она любит дышать ими — и только. «Забавно, — подумал он, — заученная фраза». Поблескивала ледовая арена, угловато смотрели в темноту разоренные жилища.
— Ты общаешься с русскими?
— Я дружу с чеченцами. — Люси допила вино. — Они парни. Беженцы. — Пустила дымок.
Петя спросил с надеждой:
— Злые?
— Со мной — нет. Они с другими злые. С цветными, с черными. Они их бьют и гоняют. Все время.
— Конкуренция. — Петя причмокнул.
— Со мной они хороши. Все другие у нас с девушками нехороши. Чеченцы хороши.
— А нехороши — это как?
— Если парень — француз или цветной, неважно, видит девушку, и она ему нравится, он улыбается и кричит: «Привет, красавица!» Но если я не ответ, он ругает. Это в метро, улица, везде. Он кричит: «Сука!»
— И никто не даст ему в дыню?
— Что это — дыня? — Оскал.
— Морда.
— О,нет! Никто не защитит. Разве чеченец. Чеченец может защитить. Петя, я плачу половина!
— Я плачу! Ты, что ли, спишь с ними? — Он отодвинул пустой бокал. — С чеченцами…
— Спаси Бог! — Она хохотнула, искупав лицо в фонтане дыма.
— Жаль, — пробормотал он.
Они миновали пылающий квартал багровых мошонок, зашифрованных под сердца. В дверях блондинка с тройным подбородком, в золотом мини, призывно гребла голыми ручищами к себе.
Свернули в темную улочку, где угол одного тихого дома нелепо отсырел, краснея окнами и огнями, — отголосок пройденного квартала, потом был совсем мирный проулок, без всякой красноты, и там, в тишине, в слабом луче городского фонаря чернели глухие железные ворота.
Люси наколола коготками цифры, пискнуло, вошли во двор. Петя поднял голову, глазами пробежал дом до крыши — этажей было восемь. «Внутри зеркальный лифт», — загадал.
Но в доме была деревянная лестница.
Сухая, грубая и скрипящая. Скудно освещенная. На каждом этаже светила голая лампочка из стены. На лестницу выходили окна: непроглядные, замутненные, толстые, в стеклянных узорах, как бывает у туалетов и ванн. Старая рассохшаяся лестница. Старая добрая врунья. Петя считал ступеньки. Пахло кислыми щами, именно кислыми, с квашеной капустой. Запах, казалось, шел от ступенек, и Петя разок наклонился, чтобы внюхаться. «Откуда здесь квашеная капуста?» — подумал, но спросил:
— Конечно, в детстве ты падала тут?
— Мы все время были в синяках. Я и сестра. Мы бегали друг за другом и падали, да! — Люси говорила, посмеиваясь и не оборачиваясь.
Она шла впереди, Петя — за ней. Ее яркие лакированные волосы болтались широко, в полусвете выглядели еще чернее, и смешливый голос доносился из волос.
— Как звали сестру?
— Катрин. Близняц?
— Близнец!
— Да! Она погибла. Два год назад. Разбила мотоцикл. Я ее любила очень. — Она говорила уже без смешка, но задорно, не меняя походной интонации. — Мы бегали утро и вечер. Бегали и бегали. А ты где бегал?
Остановилась.
— На даче. Тоже была лестница, — промямлил он.
Оконный проем слева вместо стекла скрывал серый брезент, порванный в верхнем правом углу. Дыра, по краям вытянутая, напоминала пентаграмму. Люси сунула палец в дыру, потом еще два пальца и пошатала брезент.
— Эта дырка двадцать лет! Я и сестра совали палец. Тут живет художница. Я всегда сую палец. Прохожу и сую! — И она снова пошла вверх, повторив: — Всегда!
Петя тоже сунул палец.
На пятом этаже они вошли к Люси.
Маленькая гостиная с компьютером и колонками. Через маленькую спаленку (во тьме бельишко белело на полу) Петя проник в маленькую ванную, пописал, сполоснул руки, плеснул в лицо. На пластмассовом подзеркальнике стояли тюбики крема. С одного неожиданно смотрел мужчинка, брея чернявую щечку, улыбочка жила и загибалась кровавым червячком на освобожденной чистой половинке загорелой мордочки. Петя выпрямился и задел плечом колокольчик, который, серебристый, рассыпался в причитаниях над узкой белой ванной.