В гостиной уже колыхался мрак, на круглом стеклянном столике трепетал огонек из парафиновой мисочки. Играл диск. Пел Высоцкий.

— Высоцкий. Русские все любят. — Она обнажила зубы и выразительно облизнулась. Достала серебряную шкатулочку. Извлекла глиняную горошину. Принялась разминать между пальцами.

«В общем, так один жираф влюбился в антилопу», — хрипел, восхищаясь причудами бытия, Высоцкий.

Люси улыбалась, переводя глаза с Пети на распушенную сигарету, напитывая табак земляной пылью.

— Люси, — сказал Петя, — у тебя много мужчин?

Она уже зажгла сигарету и лишь кивнула, к ней присосавшись, дым длинно полз по крошечному пространству.

Люси передала косяк Пете и шамкнула дымом:

— Ты первый русский.

Фильтр был в красной помаде.

— А где твои родители?

— Дуй! Был развод. Мама в городе Лиль. Дуй! Папа тут, латинский квартал. Они старые. Они родили меня в сорок. И в пятьдесят был развод. Дуй! Мы жили этаж ниже. Было три комнаты. Дуй!

Блики прыгали.

Люси положила босые ступни на столик. Петя докурил и теперь гладил эти ступни, внезапно увеличившиеся, и комната разрасталась, плыла, мягко и с перекатами, как река, пенно густеющая на порогах. Он сипло спрашивал: «Болят?» Болела левая, он гладил левую, мял правую и покручивал коленки под штанами. Он с кожаного кресла потянулся к телу, утопавшему в кожаном кресле напротив. Люси подобрала ноги. Петя перелез к ней и навалился, целуя. Она сжимала губы, он хватал ее за грудь, просунув пятерни под рубашку, но и она просунула свои пятерни и, заслонив большим и указательным пальцами, которыми еще недавно расплющивала гашиш, теперь берегла две горошины — два соска. Она сторожила границы интима. Эти соски были суверенны. Как две европейские страны.

Петя отполз обратно в кресло, светлые глаза его зло провернулись.

— Соски — это принцип? — спросил он, задыхаясь, будто все еще поднимался по лестнице.

— Ой… — Она повернулась к компьютеру, дотянулась и надавила.

Высоцкий запел по новой.

«Альпинистка моя, скалолазка моя», — зудел и лязгал Высоцкий, как туча прожорливой северной мошкары.

— Зачем все время врать? — спросил Петя.

— Не знаю. — Она растерянно улыбнулась, точно глухая. Одними губами, без зубов.

Петя рванулся, навалился, припал, она ахнула и опала, и рот ее открылся на милость чужому языку.

Он лизал ее губы и зубы под губами, и мял ее груди, и не отпускал ее, сжимая соски между большим и указательным.

— Подожди… — клекотала она, суетно расстегивая синюю рубашку. — Стой. — В быстром клекоте проснулся сильный акцент, птичий выговор, садовое и лесное. — Мил, мил!

Она взлетела, роняя рубаху.

Петя, дыша в душистое, горячее бесконечное горло, в загнанную, но веселенькую жилку, разомкнул бюстгальтер за спиной. Пластмассовая застежка щелкнула о паркет. Гладкие холодные лопатки. Ему почудилось, что он в соборе поднялся к самому куполу.

Она показала выгнутую спину и оттопыренную попу и ловко стянула брюки. Переступила через них и оказалась в красных трусах. Застучала пятками прочь.

— Я в ванную! — скороговоркой на скаку.

Зазвенел колокольчик, зашумела вода. Петя разделся, свалил тряпье на кресло. Голый, прошествовал в комнату. Все виделось ему огромным. Постель белела снежным полем с пола. Он ступил в нее, попробовав ногой. Зевнул нагло, трескуче. Растянулся, сцепив руки на затылке. Белье холодило.

Высоцкого заело. Он никак не мог допеть про друга, который оказался вдруг. Песню ломало, а Петя лежал и думал: я скользил по собору, я залез в кабинку для исповеди, я спал в самолете, и снился мне великан, и не ведал я и не гадал, что буду лежать обкуренный на полу у Люси перед тем, как она выйдет из ванной, и мы совокупимся. А каких-то десять лет назад я ходил в школу и не знал, что в городе Париже маленькая зубастая Люси и ее сестра Катрин бегают и ушибаются на деревянной, тогда еще свежей и не скрипучей лестнице, но уже тогда, если верить в судьбу, а я верю, с этой зубастой Люси судьба мне назначила совокупиться.

«Какая все это!.. Что? Ты сам знаешь, что…

А сестра ее была тоже зубаста?» — промелькнуло у него в голове.

Высоцкий молчал. Огонек из парафиновой миски, поставленной здесь же на полу, бросал квелые блики. Люси стояла над гостем, беззвучно гогоча. Она скалилась и пританцовывала. Петина раскованность сменилась дурной тревогой, тревога — сказочным ужасом, и все за мгновения. Его руки, сцепленные на затылке, не могли ожить. Люси то темнела, то озарялась. Лицо ее то близилось, то отстранялось. Грубый лик, высеченный из камня, с нависающим алчным носом (тот загибался), с хищными челюстями, резкими морщинами у рта, острым подбородком, ядовитым прищуром пристальных глаз. Крутой лоб резали хитрые морщины. Гибкое жилистое тело извивалось. Веревки вен на ногах, черный пупок, красные стринги. Идеальные крепкие груди, словно бы «слизанные» из каталога моделей. Свечка мигала, и груди, казалось, расползаются, как круги по воде, а соски среди мигания — это новые, новые и новые летящие в воду камешки…

Люси наползла лицом на лицо и прошипела:

— Ты свободен?

Он умоляюще простонал:

— Чего? — и зажмурился.

— Я не буду врать!

— Чего?

Руки так и не могли выбраться из-под затылка.

Она легла на него, губами в губы, и тотчас нечто твердое, великанье, кривое. Член ткнулся в Петино бедро.

Не разлепляя глаз, он метнул воскресшую руку, нащупал — и тотчас воскрес. А блядский фокусник дышал и опалял духом кислых щей, и не давал вынырнуть, и вдавливал. Петя напрягся. Они боролись. Люс перевернулся. Петя ударил. Люс завизжал. Сопля, темная, выскочила из длинного носа, как поезд из тоннеля, и замерла, кроваво вспыхнув в блике. Петя ударил еще — слепо, с зоркой силой живописца. Люс дернул головой, зацепил зубами левую удушающую руку. Петя вскрикнул и подскочил.