– Ну что же, Иван Андреевич, и то хорошо. Сегодня – во дворец, а завтра – в дорогу.

Гамалий добродушно смеется:

– Именно, из дворца прямо в поход.

Удивительное влияние имеет на нас всех этот человек. Моя злость растаяла как дым. Он встает и, потягиваясь, говорит:

– Ну, треба пойтить побачить коней. – И, приятельски похлопывая меня по плечу, продолжает: – А на меня не сердитесь, гадкий случай… мерзкий. Уверен, что вы сами, вспоминая о нем, краснеете. Пусть лучше Химич проиграл бы все казенные деньги, мы бы сложились, заняли и покрыли этот проигрыш, было бы лучше и для вас, и для него. А теперь черт знает что… Гадость…

Он брезгливо морщится и идет к выходу. У дверей оборачивается и говорит:

– Ну больше, друже, ни слова, хай ему бис. Ничего не было.

Через несколько минут в палатку осторожно просовывается голова Химича:

– Борис Петрович, а Борис Петрович!

Я гляжу на него.

– Ругал? – делая испуганно-глупые глаза, любопытствует прапорщик.

– Нет. Говорил о поездке.

– Ну-у, – недоверчиво тянет он. – А я думал, что он проглотит вас.

– А ну вас к черту! – внезапно раздражаюсь я.

Бедный Химич глупеет окончательно и моментально втягивает обратно голову. Я сижу мрачный, не отрываю глаз от потухших и покрывшихся золою углей. Черные катышки денег лукаво смотрят на меня и неслышно шепчут: «Поделом… поделом…»

Алаверды, господь с тобою,—
Вот слова смысл, и с ним не раз
Готовился отважно к бою
Войной взволнованный Кавказ…—

сладко заливается тенор солиста-казака, и мягко, в тон ему, гудят басы, рокочут баритоны. Дирижирует высокий полный подхорунжий. В его руке дрожит камертон. Это регент конвойского хора, составленного из наиболее голосистых казаков дивизии. На груди у большинства из них белеют серебряные Георгиевские крестики.

– За аллилую получили, – острят над ними казаки.

Певцы выряжены в синие черкески из прекрасного сукна и белоснежные барашковые папахи. Люди подобраны под один рост. Эта «придворная капелла», как ее здесь называют в шутку, кочует вместе с генералом, следуя за ним даже на позиции. Помимо певцов тут есть и танцоры – исполнители лезгинки и гопака. Вся эта челядь служит исключительно для услаждения высшего начальства. При «дворе» Баратова имеется решительно все: и своя свита, и стая угодливо улыбающихся, расторопных пажей-адъютантов, и «прекрасные дамы», которых вербуют тут же, в тыловых госпиталях, и свои бесплатные певцы, и балет. Любят здесь помпу, что и говорить! И никто не задумывается даже над тем, что эта веселая, сытая и беспечная жизнь сотни-другой трутней вызывает недовольство и возмущение фронтовиков, кормящих собою окопных вшей. И казаки, и строевые офицеры недружелюбно косятся на этих «счастливчиков», устроивших из войны веселый, непрерывный пикник.

Певцов сменяют музыканты. Несутся лихие, зажигающие звуки лезгинки. Выкрикивая гортанные, непонятные слова и сверкая кинжалами, пляшут осетины-казаки, черными тенями мелькая в быстром танце. Остальные «дают жару», хлопая в такт в ладоши.

Обед подходит к концу. Мы сидим в бесконечно длинной виноградной беседке. Над нами перевитые лозы, ветви и листья. Лучи солнца лишь с трудом просачиваются сквозь это густое сплетение. Вокруг беседки аккуратно подстриженные кусты, изумрудная зелень газонов, пышные клумбы цветов, наполняющие воздух пьянящим ароматом хамаданских роз. За столом десятка три людей: офицеры, сестры, штабные «моменты»[13], генерал, еще генерал и, наконец, во главе стола «сам», владыка этих мест – корпусной. С него не спускают сладких, умиленных глаз генштабисты. По обеим сторонам от него – две краснокрестовские сестры, две фаворитки. Одна – героиня сегодняшнего дня; другой, как уверяют, принадлежит «завтра». Но сейчас обе они любезны до приторности друг с другом, хотя в этом взаимном ухаживании и чувствуется глубокая животная ненависть. Полковник Каргаретели, невысокий, смахивающий на обезьяну человек с хитрыми глазами и подобострастными жестами, говорит речь. Музыка смолкает, танцоры скрываются в толпе. Мягко журчат льстивые, щекочущие самолюбие «самого» слова:

– Наш корпус… храбрейший… вошел в историю только потому, что во главе нас…

Наконец он смолкает. Все вскакивают и протягивают бокалы в сторону корпусного. Вокруг генерала толпятся. Каждый хочет убедить его в своей преданности и любви. Музыка играет туш и специально сочиненный на досуге капельмейстером одного из казачьих полков «баратовский» марш. На нас, «мелкоту» – хорунжих, сотников и даже есаулов, – никто не обращает ни малейшего внимания. Мы сидим в хвосте длиннейшего стола, и каждый из нас говорит что хочет и пьет за кого вздумается. Те, кому не хватило мест за большим столом, пристроились к так называемым «музыкантским» – двум небольшим столикам – и чувствуют себя там превосходно, подальше от аксельбантов, «моментов» и начальственных глаз бесчисленных командиров.

Рядом с «ныне царствующей» фавориткой сидит худой остроносый человек в иностранном мундире, с большим, выдающимся кадыком. Это майор Робертс – британский военный агент при нашем корпусе. О нем втихомолку говорят в штабе, что этот офицер в небольшом чине значит не менее генерала, что через голову корпусного он поддерживает непосредственную связь со ставкой великого князя[14] и что сам Баратов не брезгует заискивать перед ним. Я присматриваюсь к нему. Бесстрастное, чисто выбритое лицо, типичное лицо надменного бритта, и только мутно-серые, глубоко ушедшие под лоб, жестокие глаза да квадратный подбородок свидетельствуют о властном характере и силе воли этого человека.

Обед подходит к концу. Казаки и лакеи-персы разносят фрукты и мороженое. Звонче становится смех женщин, чаще звенят бокалы. Каргаретели нагнулся к одной из фавориток и что-то шепчет ей на ухо. Она жеманно откидывается назад и, закатывая глаза, хохочет мелким, деланым смехом.

В центре стола возникает веселое оживление. Раздаются возгласы: «Просим! Просим!» Со своего места встает красивый, холеный офицер в прекрасно сшитом новеньком френче с полковничьими погонами. Все стихает. Мастерски подражая манерам парижских шансонеток, полковник поет хрипловатым, словно с перепоя, голосом скабрезную французскую песенку: