— Слышь-ка, Петра, пропали: нету билетов-то!..

Петр злобно моргал ему, пихал к вагону.

— Не ори ты, чу… и так доедем. Ты посадку-то, посадку не прохлопай!..

— Да ведь заберут за это, — простонал гробовщик.

А сам, без памяти продираясь впереди всех, ловил ногой ступеньку. Впереди как раз затерлась баба в необъятном тулупе, с ребенком в одной руке, с непосильным мешком в другой, затерлась так неудобно, что ни сама не пролезала, ни задних не пропускала никого. У гробовщика чуть-чуть взыграло даже: «Может, все останемся через нее, дуру». Но Васяня ухитрился, отшиб бабу плечом от вагона. Петр ястребом первый влетел на площадку, яростно выдергивая из народа котомку и сундучки свои. «Кончено». За ним подняло и Журкина. Последней оглядкой успел ухватить сугробную крышу какую-то, палисадничные вязы, за которыми недалеко совсем — всего двадцать километров! — сокрылась родная уездная глухота… Хотел на прощанье крикнуть что-то Васяне, но тот, уже для забавы, продолжал спиной отшибать бабу от вагона. Баба вопила и била его локтем, а Васяня орал:

— Ах, и народ, ну и зверь-народ!..

В тусклой банной духоте вагона сверху донизу торчали ноги, свисали одурелые от сна головы, взвывали тяжелые храпы.

— Налаживай, где потемнее, — суровым полушепотом подгонял Петр.

И по голосу чуялось — другой подымался, настоящий Петр… Он тут же, как бывалый, нырнул на пол между лавок; пооглядевшись, пнул какого-то тощенького паренька, который спал сидя, широко раскидав ноги в лаптях.

— Подбери двигалы-то, не в гостях, едрена, развалился…

Паренек спросонок испуганно поджался, а Петр приспособился боком на котомке.

— Лезь, тут места много! — позвал он Журкина.

Колокол рыднул за мерзлым окном.

В МОСКВЕ

Соустин, он же Николай Раздол, сотрудник «Производственной газеты», взбегал по редакционной лестнице. Он спешил потому, что надвинулся канун праздника, суматошный и ответственный день, а еще потому, что любил в эти утренние часы, до прихода заведующего Калабуха, поодиночествовать в пустом отделе около телефона. Конечно, после того, что произошло в Крыму, он не должен, не должен был звонить, и Соустин напрягался — не звонил три месяца, но телефон манил, как легкая, незапертая дверь туда. И сама Ольга, с ее судорожным характером, могла в любое утро появиться в редакционной комнате…

В отделе его ждал сегодняшний номер «Производственной газеты», еще клейкий, пахнущий скипидаром. Как и всегда, пальцы открыли прежде всего вторую полосу, важнейшую в газете полосу «Промышленного отдела», которую именно он, Соустин, делал с начала до конца.

По верху ее тянулся лозунг из огромных букв: «За новые социалистические методы труда!» Это новшество, вводимое усердно товарищем Зыбиным, замещающим временно ответственного секретаря, подбор материала «букетом» (пять-шесть статей на одну тему), казалось Соустину малоудачным, обедняющим газету. (Вероятно, так думал и завотделом Калабух, он — умница.) Речь шла о начинании рабочих «Динамо», о котором пресса шумела по всей стране, о вызовах на соревнование в работе, о каких-то разламывающих налаженный ход вещей рабочих бригадах…

В заголовках чувствовалась та же иссушающая рука Зыбина: они теряли свой перец, свою игру, незаметным образом искоренялась из них всяческая хлесткая завлекательность, какой славились особенно заголовки Соустина; последний умел тут щегольнуть, любую — даже канцелярски-скучную — материю преподнести под распаляющим воображение соусом! Взять хотя бы такие: «Пища гигантов» (об утильсырье), «История башмаков товарища Синицына», «Разбой на Трехгорке» (о путанице с переадресованием грузов), «О чем мечтали трубы», «Баллада рабочего дворца» и т. п. А при Зыбине пошли вместо заголовков огромные шапки (Зыбин в основном заведывал партотделом), иногда строчки в две-три, похожие скорее на выдержки из резолюций, чем на заголовки, с обилием всяких «должны», «поддержим», «выполним», «создадим». Да, в газете сказывалась та же прихмуренность, что и на улице…

Поблескивала лакированная коробка телефона, за нею в трех шагах проплыла Ольга, запрокинув счастливое, терзающее лицо.

В коридоре гулко стучали, устраивали сцену к завтрашнему торжественному вечеру. Близость праздника чувствовалась и в обилии итоговых и юбилейных статей, присланных на правку из секретариата (а сколько еще их было выправлено вчера и позавчера — хватит на неделю!), и во внезапном раскачивании толстого каната за окном: сегодня на фронтон «Производственной газеты» будут поднимать огромное, усаженное цветными лампочками «XII».

Любопытно, кого Зыбин пошлет давать отчет о параде? Неужели на этот раз, из личной неприязни к Калабуху, нарочно назначит кого-нибудь из другого отдела? Кого же? Пашку Горюнова, только потому, что он комсомолец, или Мильмана, или Тимкина, которые обязательно нахалтурят так: «Серенькое, но бодрое утро… Из конца в конец Красной площади четко застыли стройные квадратики воинских частей» и так далее.

Он хотел было отбросить газету, но где-то среди петита почудилась тревожно-знакомая фамилия. Да, да, на первой странице в телеграмме, из-за границы о съезде химиков упоминался среди прочих научных представителей СССР и Бохон. Несомненно, не могло быть другого химика с такой фамилией, кроме того самого Бохона, с которым разгуливали вместе когда-то по университетскому коридору, сиживали голова к голове в одной аудитории. Маленький старательный Бохончик, он довел свое дело до конца, — вероятно, доцентствует, смотрите — даже представительствует за границей от СССР!

То была не зависть, скорее тщательно подавляемое далекое беспокойство. Ну, ничего… Соустин (это само собой, бессознательно в нем делалось) рванул из-за пояса гранату, конечно мысленную гранату, дернул запал, швырнул ее… На месте Бохона все дымилось теперь к черту, зияло черное пятно.