Обычай такого совместительства остался от недавнего прошлого, когда «Производственная газета» выходила не более чем в сорока тысячах экземпляров. Но годы запахли по-другому — цементом, известью, железом; горизонты зазубрились силуэтами строительных вышек. Сквозь все закоулки жизни разветвлялась огромина пятилетнего плана, концы его уходили в мечту. Участок, который занимала хиреющая газета, оказался одним из самых боевых. Перед ней открывалась непочатая жила вопросов, полных злободневности и пафоса, ее голос начинал достигать до всех новостроек. За одну трехмесячную кампанию тираж «Производственной газеты» вырос до семидесяти пяти тысяч. Понадобилось увеличить число сотрудников, прибавился новый отдел — кадров. Прежний промышленный отдел, ведомый Калабухом, предполагалось, ввиду обилия и несродности тем, разбить на два: социалистического строительства и эксплуатируемых предприятий.

В два пришел Калабух. Его всегда задерживали или райкомовские дела, или что-нибудь вроде семинара в Институте красной профессуры. Да сегодня он и имел право опоздать: ночью выпадала его очередь нести обязанности дежурного редактора в типографии (как заведующий важнейшим отделом, он выпускал ответственнейший номер газеты). Он сбросил шинель по-походному (после недавних маневров Калабух носил только военное), сбросил ее прямо на стул; у него в портфеле было что-то чрезвычайно спешное.

— Вот тут моя подпередовая статья на завтра. Будьте-ка добры, прочитайте ее до машинки. Может быть, если нужно, э-э… кое-где слегка подчистите слог.

Соустин с готовностью принял рукопись. Доверие Калабуха к его стилистической опытности, даже признание некоторого превосходства Соустина в этом отношении льстили…

Подпередовая для праздничного номера — она будет пущена под решеткой из строительных вышек и заводских труб, прорезающих рассветный горизонт, — называлась: «XII годовщина Октября и итоги первого года пятилетки». Тут само собой напрашивалось что-нибудь более сжатое, с мечтательным многоточием на конце, вроде: «На пороге тринадцатого…», или: «На рубеже тринадцатого…», или даже: «На грани тринадцатого…» Заведующий, одобрительно хмыкнув, выбрал: «На пороге тринадцатого…»

В первой половине статьи Калабух поставил своею целью энергично и с большим подъемом живописать размах советского строительства за истекший год. В Ростове на Сельмашстрое пущен первый цех. На Турксибе уложено 940 километров рельсов, что составляет более 60 % всей магистрали. На Уралмашстрое закончена постройка цехов металлоконструкций и ремонтно-строительного. В Сталинграде близки к завершению самые грандиозные цехи тракторного завода — механический и сборочный. Огни строек озаряют Свердловск, Нижний, Мариуполь, Челябинск, Магнитогорск, Днепрострой… Ряд районов страны переходит на сплошную коллективизацию. «Этот год, говорилось дальше в статье, — шел под знаком решительного наступления на капиталистические элементы города и деревни. („И здесь та же незаглохающая гроза…“) Наша партия сильна своим предвидением и умением сочетать революционную теорию с революционной, практикой. Мы будем и дальше продолжать это наступление, конечно, не подрывая при этом производственных возможностей деревни (в особенности при наших колоссальных контрольных цифрах в индустрии)…»

«Конечно, не подрывая…» Оговорку эту Соустин нашел весьма уместной, она несла в себе нечто успокоительное, напоминала о государственном чувстве меры… Он только обратил внимание Калабуха:

— У вас тут два раза «при». Фразу в скобках я изменил бы так: «в особенности если учесть колоссальные контрольные цифры нашей индустрии».

Калабух размышлял.

— Вычеркните это место совсем. — Подошел, наклонился сзади. — Да почернее, почернее! Дайте я сам… — В нетерпении выхватив у Соустина перо, он не зачеркнул, а залил строчку чернилами.

Соустин попутно заметил:

— Я получаю письма из провинции, из деревни. Там все опять разворошено, как в восемнадцатом. Очевидно, революция, товарищ Калабух, не терпит длительных спокойных передышек?

Калабух, прошагав грузно, по-военному, остановился у окна. То была поза мыслителя: руки назад, взгляд рассеянно прищурен, он созерцал не во вне, а внутри себя.

— Еще старик Фихте сказал… — он произнес это не без поощрительной иронии, как бы многое по-свойски прощая добряку Фихте, — еще старик Фихте сказал: «Мы, человечество, ставим себе задачи и разрешаем, чтобы в их разрешении найти еще более высшие задачи»!

Соустин слушал с подчеркнутой внимательностью. Нет, тут было не унаследованное от Мшанска, дедовское, мужицкое низкопоклонство: Калабух обаял его чем-то… Бывший наборщик, бритоголовый, курносоватый и по-бычьи насупленный, в обвислых защитного цвета шароварах и гимнастерке, — как мало согласовались с такою внешностью и биографией его нежданная ученость, культурная широта обобщений, почти профессорская изысканность цитат!

Но Калабуха прервал курьер, принесший Пашкину перепечатанную на машинке рукопись. Соустин вышел из-за стола, чтобы напомнить, в чем дело. Завотделом не читал, скорее дергал, сморщившись, страницу за страницей. Он равнодушно бросил рукопись замирающего в надежде Пашки, вместе с его бахилами, бросил на стол.

— Отдайте тому, кто заказывал.

— Но товарищ Зыбин сказал…

— Пусть товарищ Зыбин и печатает, где хочет.

Равнодушие было напускное; за ним пряталось явное удовлетворение, пожалуй, даже предвкушаемое торжество… Соустин на ходу перелистал рукопись. Конечно, задание дали Пашке не по силам. А он еще, по своей пылкости, перестарался в иных местах, подпустил такой лирики, что за него морозным стыдом подирало по спине. Соустин жалел парня, хотя и знал, что Пашку взлелеивали как будущего его соперника.

Зыбин, очень занятый своими делами, взял статью не глядя. Хорошо, он сейчас сам поговорит с Калабухом. Он вообще мало или как-то черство замечал Соустина. Может быть, даже считал, что для редакции больше не нужен такой.

Дело было не в Зыбине. Из-за него глядел завтрашний день, готовящийся как будто заново, безжалостно, пересмотреть людей и их дела.

Впрочем, мысли об этом жили пока туманно… Соустин опять пал грудью на свои рукописи. Он кушал уже эту пищу без аппетита, но статья о хлебозаводе его все-таки заинтересовала.

Хлеб, хлеб — вот он теперь как делается!

Огромные чаны, в которых пухнет опара, мощные лопасти месилок, а тесто режет механическая делительная машина на равные, одинакового веса и величины куски… Конвейер подает их в печь, эти пузатые, пахнущие Мшанском, юностью кругляши. Только в Мшанске калачная помещалась в полуподвале, где густая железная муха гудела и осыпала стены черной листвой и тело взлипало от едучей огненной духоты, так что подпекарь Колька Соустин работал в одних подштанниках. И пот его капал прямо на жирные, пудовые тестяные оплывы, которые он кулачил и с крёкотом ворочал с боку на бок своими наболелыми, малосильными еще кулаками. Прилипшие к рукам ошурки соскабливались потом опять в корыто с тестом, чтобы не пропадало добро. И пылающие глянцево-желтые, розоватые караваи с писком остывали на верстаках, на полатях, на кочкастом от грязи полу. «Почему они пищат?» — спросил он как-то, еще дитенком. «Дак они с котятами», — пошутил хмуристый, деловой дед.