Подбежал репортер Володька Мильман, тотчас же потащил за собою, делая таинственные знаки. Дико гремел краковяк; под него еще давно-давно, в Мшанске, скакал Соустин с модистками. В буфете горланили добродушно. Из растений поднимался бюст вождя, он не давал забыть ни на минуту о возвышенном времени… Хотя Соустин огляделся только мельком, но по каким-то неуловимым признакам узнавалось бесповоротно, что Ольги здесь нет. Еще ночь и еще день — целая бездна отделяла от нее…

Друзья уединились в том же производственном отделе, теперь полутемном, превращенном в раздевалку. В буфете отпускалось только пиво, но запасливый Володька, как и в былые вечеринки, принес кое-чего покрепче. О, это потайное и жадное глотанье! Вдруг бесконечно просторно раздвигалась жизнь, и какие в ней таились жгучие, непознанные еще глуби, какие ждали вот тут, на вечеринке, встречи с необыкновенными развязками! И отступало отчаяние…

Друзья уже совали ему буфетные бутерброды. Замечательные же, ей-богу, все они были ребята, жаркие, ласковые! Вот Володька — вьюн, пройдоха, танцор, а он брал Московский почтамт в Октябре. Или долговязый, печальный, курносый Яша! На нем и сейчас балахонится шинель девятнадцатого года. Родная шинель! Соустин рванулся было рассказать ребятам, как и он взял три села в девятнадцатом. Нет, вот если бы Зыбин слышал…

Володька шумел:

— Как же это, Соустин, вы сегодня с полосой-то отличились?

Было что-то разухабисто-ехидное в его голосе, от чего заныло сердце. Соустин еще не читал газеты, он не получал на дом…

— А что там за мура вышла?

— Вот так мура, ха-ха! Теперь припаяют кое-кому… главное — твоему Калабуху!

Соустин начинал неприятно и смутно догадываться. Недаром, когда проходил только что мимо Зыбина, который сидел за шахматами, тот посмотрел на него широкими, проснувшимися глазами, хотел привстать… Да, скандал гнездился в подпередовой, где проскочила одна недвусмысленная фраза. Соустин уже знал, какая… Это в праздничном-то номере! Ясно, что тут не без фракционной подкладки.

— Это ты про кого? Про Калабуха?

Над такой чепухой только посмеялся Соустин.

Но насильно посмеялся. Дело касалось и его: он же внутренне одобрил эту фразу, порадовался ей. Что ж из того, что он только беспартийный секретарь?.. Но в зале начинался вальс, серьезный и баюкающий, далекий от всех этих мучительных передряг. Соустин вышел на народ совсем блаженный.

Народ танцевал, — конечно, те же служащие, секретари, агенты, конторские счетоводы, — они кружились, как демоны, обнявшись с машинистками или не со своими женами; народ веселился вовсю, и лампы покровительственно сияли, и играла подходящая музыка. Люба тоже крутилась с кем-то, на ходу заблистала, закивала Соустину; пышная юбочка вздувалась около нее колоколом, открывая бедра в цветных штанишках. «Неловко, надо сказать ей», — подумал Соустин, и не Ольгу, а еще кого-то неизбывно захотелось найти, сам не знал, кого.

Вообще он был еще молод. Что значили какие-то тридцать четыре года, когда силы выпирали из него до слез! И силы эти полностью некуда было ему деть, в том-то и беда! Он гулял, перешучивался с девчонками, целовал им руки. Пробравшись к буфету, выпил еще пива.

И опять увидел Любу, одну, обрадовался и подхватил ее под мягкий, шелковистый локоток.

— Ну, давай походим, — сказал он. — Как вы там живете?

Конечно, все обижены, что Коля не пришел, и даже праздничные пельмени отменили из-за него. Дюнька — и тот удивляется, где дядя Толя (он так и не научился еще выговаривать звук «ка»). Катюша ушла с горя на вечеринку на свои нотариальные курсы. Вот возьмет и заведет там себе ухажера!

Ну, этого-то Соустин не боялся, чтобы его святая Катюша…

— Правда, наверно, она с Мишей спит давно, — простодушно подтвердила Люба.

Соустин притворно ужаснулся:

— Ка-ак?

Люба не сразу поняла, ее исчерна-серые глаза светились на него по-детски. Вдруг она поклонилась, и хохот высыпался из нее, такой сотрясающий, такой ослепительный до слез, что Соустин едва удержал ее на своей руке. «А ты не смеши, не знаешь?» Но ему нравилось, что она такая, какие-то обуревающие, удивительные для нее самой порывы проносились через нее. И к Любе очень шло ее серебристо-серое платье, задуманное под цвет глаз.