Они зашли посидеть в отдел информации. Никого не было, комнату промывало через форточку душисто-морозным ветром, внизу пролетали ночные праздничные автомобили, и глухо, будто уже отжитая, вчерашняя, доносилась музыка из секретариата.

— А ты опять выпил? Вот на это находишь время…

Тягостно было хитрить перед ней. Но ведь Катюша, соскучившись, могла не вытерпеть и завтра вечером залететь к нему сама. А Ольга, пряча в мех губы, будет одна ходить в счастливом переулке… Соустин присел на краешек стола.

— Ты там скажи, пожалуйста, все Катюше, чтобы она не сердилась. Как освобожусь, — наверно, послезавтра, — сейчас же приду.

— Ну, приходи, Коля, хоть послезавтра.

Какие они были все нехитрые и славные, обитатели полуподвальной замоскворецкой квартирки! Даже на раскаяние перед ними Соустин не имел права: слишком далеко ушел в своих изменах и метаньях. Под музыку гладил плечи Любы. Все равно, все равно… А Люба и не замечала этого, очарованно задумавшись под музыку. И музыка играла в каких-то чудесных пловучих дворцах…

Люба вздумала его удивить:

— Знаешь, Коля, я в кружке текущей политики заниматься начала!

В отдел вдруг вошел Зыбин. Он, видимо, искал Соустина, но, увидев его с женщиной, заколебался.

— Я вас, собственно, на одну минуту…

Люба, покраснев, покорилась и степенно вышла. Зыбин откашлялся; из-за кашля проглянуло отрезвело-серое утро и те же опостылевшие, не дающие жить тревоги.

— Скажите, вы отправляли подпередовую в набор? Вы знаете, почему я вас спрашиваю?

— Да, знаю.

— Скажите, когда вы посылали, там была вычеркнута фраза?

— Была. Я даже указал на это товарищу Калабуху.

— А, вы ему даже указали?

Соустин почувствовал, что это зря выскочило.

— Я вообще ему сказал…

— Так.

Соустин посмотрел вопрошателю в глаза. Тот совсем не походил на карающего судью; скорее Зыбин имел вид товарищески-опечаленный. И русый хохолок его напоминал о простоватых, славных ребятах-физкультурниках.

Может быть, именно эта простоватость вызывала желание возражать, противоречить:

— Но ведь товарищ Калабух достаточно… (Соустин не договорил: авторитет Калабуха, вескость его имени должны были разуметься сами собой). И если он оставил фразу, значит целиком брал ответственность на себя.

Зыбин нисколько не раздражился.

— Видите ли, эта фраза, как бы сказать… (Он, должно быть, собрался разъяснять, но Соустин, предупреждая его, кивнул в знак понимания.). Вот. Прикиньте теперь наш тираж: до скольких читателей она дойдет и как она их мобилизует? Надо подумать, вправе ли мы позволять товарищу Калабуху брать на себя такую ответственность.

Он говорил, несомненно, мягче, терпеливее, чем было нужно: играла музыка, и разговор вдобавок происходил с беспартийным. Беспартийные же, как казалось Соустину, в какой-то степени всегда подразумевались в стороне от самого главного, действенно-решающего (закрытые партсобрания!). Тягостно порой ощущалось это терпеливое снисхождение!

У Соустина вырвалось неожиданно:

— Мне бы хотелось поговорить с вами, товарищ Зыбин, и серьезно.

В нем поднялись все смятения этого возбужденно-торжественного и противоречивого вечера. Под музыку они были непереносимы, они требовали немедленных поступков. Бурная решимость охватила его.

— Ну, ну! — подбодрил Зыбин.

(Но лживая косинка почудилась в его глазах, почти страх. Может быть, он знает, давно и все знает об Ольге и сейчас ждет отвратительного признания?) Соустин заспешил:

— Дело в том, что и к газете и к каждому из нас, товарищ Зыбин, жизнь предъявляет новые требования. Трудно и невозможно работать по-старому. Звучание наших слов…

Нет, под Анри де Ренье сейчас не подходило. А Зыбин наклонился очень внимательно, хотя говорились пока общеизвестные вещи. Дело в том, что нельзя работать теперь, не окунувшись в самую глубь, в правду происходящего. Страна — на историческом повороте. Вот он, Соустин, родом из глухого, далекого от центров села… то есть раньше это был уездный город, а теперь он реорганизован в село, в район; сейчас там строится колхоз. Сам Соустин из крестьян, крестьянина хорошо знает, и есть там сверстники… Конечно, оторвался за последнее время. И вот если бы ему разрешили поехать на время в это село от газеты, давать оттуда корреспонденции, материалы… и помогли бы ему осознать по-настоящему те процессы…

Зыбин не поднимал головы, но охотно поддержал его:

— Отлично! Мы сейчас прорабатываем как раз годовой план нашей газеты. Задачи ее, несомненно, расширятся, и мы ставим вопрос о сети разъездных корреспондентов. Что же, если вы выражаете пожелание, попробуем…

Но получилось вообще, не захватывающе, не так, как пропылало в самом Соустине. И Зыбин, показалось, поддакивая ему, скучливо смотрел в пол… «Тебя занимает другое, по-твоему — более важное? — колюче подумалось Соустину. — Или, может быть, думаешь, что я подхалимствую?» От одной мысли об этом не выдохнувшийся еще алкоголь разъярился в нем. Может быть, тут спутались в один полоумный клубок и горечь его беспартийного воображаемого отщепенчества, и Ольга, как бы прислушивавшаяся к этому разговору-поединку, и частые беспощадные порки в детстве… Налетело надрывное что-то, бесшабашное. В такие минуты пекарь Собачка, отец его, выбегал на середину улицы с окровавленным хайлом, раздирал на себе красную рубаху, хватал и руками и всею грудью кирпич и тогда бежали дерущиеся пекаря, бежали дети, бежала вся улица… Соустин сказал с бесноватым спокойствием:

— Очень важно еще, чтобы мы, беспартийные, не стояли вообще где-то в стороне. И о партии мы должны знать больше… Вот, говорят, например…

И он выложил перед Зыбиным, думая, что это получается у него смело, уязвляюще (а в самом деле получилось путанно и не так уж уверенно), выложил часть вчерашнего разговора с Калабухом: об «органических силах», о «рецептуре», о «командовании»… И сам тотчас же протрезвел неприятно. Ненадолго же хватало в нем Собачки, ушкуйника, голоштанной вольницы! Страшнее всего, если бы Зыбин сейчас повернулся и ушел. Но он не ушел, он спросил раздумчиво:

— Откуда вы утверждаете… про командование?

Соустин, нахмурившись, замялся:

— Мы беседуем иногда… хоть бы с товарищем Калабухом…

— Так.

Зыбин принял это вполне спокойно. И сейчас же, оживившись, даже разгорячась, начал растолковывать Соустину — деловито, без всякого учительского тона: упомянул про последний, апрельский пленум ЦК, про участившиеся фракционные выступления. Соустин знал, конечно, обо всем этом и о трудностях, и о панических, демобилизационных настроениях, и о том, где главная опасность на данном этапе. Он слушал подавленно, в какой-то скверной смуте… А за дверью все танцевали, галдя под музыку, вились цветные платья; правда, народ уже поредел, в комнатах перед концом повис чад, и Любы, когда Соустин вышел вслед за Зыбиным (поодаль, как чужой), нигде не было.

«Красная площадь в тумане…

Но это бодрящий утренний туман. На всем просторе площади и в переулках, к ней прилегающих, слышно шелестение многотысячных человеческих массивов. Красная Армия вышла на двенадцатый Октябрьский парад. Она стоит могучей стеной. Чуть колеблется море многоцветных фуражек: части особого назначения, пограничники, войска ОГПУ.

Вот — звучное цоканье копыт по мостовой…»