– Как ты узнал обо всем этом? – спросила она. – Откуда тебе стало известно, что все это случится?

– Я же говорил тебе – это моя четвертая жизнь и у меня отличная память.

– Что значит – четвертая жизнь? Разве такое возможно?

– Я не знаю, – ответил я. – Я стал доктором наук, чтобы попытаться выяснить это. Я проводил эксперименты на самом себе, изучал свою кровь, свое тело, свой мозг, старался обнаружить в себе что-то такое… что-то необычное. Но я ничего такого не нашел. Похоже, это не медицинская проблема, а если даже и медицинская, то пока у меня недостаточно знаний, чтобы разобраться, в чем тут дело. Я бы давным-давно бросил все это и занялся чем-нибудь другим, но встретил тебя. Может быть, я буду жить вечно, но сейчас я не мыслю своей жизни без тебя.

– Сколько тебе лет? – спросила Дженни.

– Сейчас, в этой жизни – пятьдесят четыре. А всего – двести шесть.

– Я не могу… не могу поверить в то, что ты говоришь. Я не могу поверить, что ты говоришь серьезно.

– Мне очень жаль.

– Ты шпион?

– Нет.

– Может быть, ты болен?

– Нет. Во всяком случае, в общепринятом смысле этого слова.

– Но тогда почему?

– Что «почему»?

– Почему ты говоришь такие странные вещи?

– Потому что это правда. Я говорю тебе правду.

Дженни обернулась, подползла по кровати ко мне, обхватила ладонями мое лицо и заглянула мне в глаза.

– Гарри, – со страхом сказала она. – Скажи мне, ты говоришь все это серьезно?

– Да, – ответил я и почувствовал прилив неизъяснимого облегчения. – Да, я говорю совершенно серьезно.

В ту ночь Дженни ушла от меня, надев пальто прямо на белье и не глядя сунув ноги в резиновые сапоги. Она переехала к своей матери, которая жила в Нортферри, неподалеку от Данди. На столе она оставила записку, в которой сообщила, что ей нужно время, чтобы подумать. Я дал ей на раздумья день, а затем позвонил. Ее мать сказала мне, чтобы я держался от нее подальше. Я подождал еще день и позвонил снова, умоляя, чтобы мать Дженни попросила свою дочь со мной связаться. Это оказалось бесполезно. На третий день, когда я набрал номер, телефон оказался отключен. Дженни забрала машину, поэтому я доехал до Данди на поезде, а остаток пути проделал на такси. Погода стояла чудесная. Гладкая, как зеркало, поверхность моря сверкала в ярко-оранжевых лучах заходящего солнца, которому, казалось, было так интересно узнать, чем все закончится, что оно не хотело опускаться за горизонт. Мать Дженни жила в маленьком белом коттедже с удивительно низкой входной дверью. Когда я постучал в нее, хозяйка дома, крохотная, словно лилипутка, женщина, лишь чуть приоткрыла ее, не сняв цепочку.

– Дженни не хочет вас видеть, – с ходу выпалила она, не дав мне раскрыть рта. – Извините, вам лучше уйти.

– Но мне необходимо с ней повидаться, – умолял я. – Мне нужно поговорить со своей женой.

– Уезжайте немедленно, доктор Огаст, – отчеканила женщина. – Мне очень жаль, но вам необходима помощь.

Дверь, также выкрашенная в белый цвет, со скрипом затворилась, лязгнув цепочкой. Я принялся молотить в нее кулаком, потом стал стучать в окна, прижимая лицо к стеклу. В доме погас свет – видно, его обитательницы не хотели, чтобы я их увидел, или надеялись, что мне скоро надоест ломиться в их жилище и я уйду. Солнце наконец зашло. Я сел на крыльцо и, зарыдав, принялся звать Дженни, умоляя ее выйти и поговорить со мной. В конце концов ее мать вызвала полицию. Меня посадили в камеру, в которой уже находился мужчина, арестованный за кражу со взломом. Он принялся насмехаться надо мной, и я избил его до полусмерти. Тогда меня посадили в одиночку и продержали там целые сутки, после чего пришел врач и принялся расспрашивать меня о моем самочувствии. Затем он выслушал мои легкие с помощью стетоскопа, что вряд ли могло помочь поставить диагноз, если речь шла о психическом заболевании.

– Вы сами считаете себя сумасшедшим? – поинтересовался доктор.

– Нет, – отрезал я. – Во всяком случае, не настолько, чтобы не отличить хорошего врача от плохого.

Должно быть, бумаги были подготовлены заранее, пока я сидел в одиночной камере, поскольку уже на следующий день меня отвезли в заведение для душевнобольных. Когда я увидел табличку над входом, я невольно рассмеялся. На ней было написано: «Убежище Святой Марго». Кто-то стер два последних слова надписи – «для несчастных», и теперь на их месте зиял пробел. Это был тот самый сумасшедший дом, где в моей второй жизни я покончил с собой в возрасте семи лет, выбросившись из окна.

Глава 7

Специалисты, занимающиеся проблемами психиатрии и психологии, к 90-м годам XX века привыкли главным образом консультировать своих пациентов и поддерживать их эмоциональную и психологическую стабильность. Я и сам пытался стать психологом, но довольно быстро понял, что проблемы моих пациентов были либо слишком серьезными и потому практически неразрешимыми, либо носили чересчур субъективный характер, чтобы о них можно было составить более или менее полное представление. В то же время инструменты для решения этих проблем, имевшиеся в моем распоряжении, были либо слишком слабы и неэффективны, либо, наоборот, излишне радикальны. Вскоре я понял и то, что по своему темпераменту я совершенно не подхожу для работы психологом. В общем, когда я во второй раз за время моего существования – и соответственно впервые в моей четвертой жизни – попал в приют для умалишенных имени Святой Марго, мои чувства представляли собой странную смесь ярости и гордости из-за того, что окружавшие меня умственно ограниченные смертные не в состоянии понять ни того, что психически я совершенно здоров, ни моего превосходства над ними.

Психиатры и психологи 60-х годов ХХ века по сравнению с их коллегами 90-х – все равно что гениальный Моцарт в сравнении с Сальери. Полагаю, мне повезло, что некоторые экспериментальные методики 60-х к тому времени, когда я снова оказался в сумасшедшем доме, не дошли до английской глубинки. Благодаря этому меня не подвергали тестам на употребление ЛСД или экстази и не предлагали обсудить мою сексуальную ориентацию: как выяснилось, единственный в приюте Святой Марго психиатр, доктор Абель, считал Фрейда безумцем. Я быстро понял это, наблюдая за тем, как в заведении обращались с пациенткой по прозвищу Судорога. На самом деле имя этой несчастной было Люси. Ее лечили от синдрома Туретта. Чтобы избавить ее от множественных тиков, санитары лупили ее ладонями по вискам, а когда в ответ женщина начинала громко кричать – что случалось довольно часто, – двое здоровенных мужчин валили ее на пол, после чего один садился ей на ноги, а другой на грудь. Вставали они только тогда, когда становилось ясно, что пациентка вот-вот потеряет сознание. Как-то раз я попытался вмешаться и был подвергнут той же «лечебной» процедуре. Пока я лежал, распластанный на полу, не в силах даже пошевелиться под тяжестью сидевшего у меня на груди Билли-Урода, главного санитара дневной смены и бывшего уголовника, а Ньюби, санитар-новичок, который за полгода работы никому не сказал, как его зовут, стоял у меня на запястьях, мне прочли целую лекцию. Билли-Урод под благосклонным взглядом Клары Уоткинс сообщил мне, что я очень нехороший, непослушный тип и если я считаю себя доктором, это вовсе не означает, что я что-нибудь понимаю в психиатрии. Когда от бессилия я стал кричать, мне отвесили мощную оплеуху. Это вызвало у меня приступ ярости, который я попытался использовать, чтобы не дать пролиться слезам, предательски подступавшим к глазам. Однако у меня ничего не вышло.

Однажды во время групповых занятий, проводившихся раз в неделю, размеренную речь доктора Абеля прервал пронзительный крик Судороги.

– Пенис! – заорала она так, что я вздрогнул от неожиданности. – Пенис, пенис, пенис!

Небольшие усики, сидевшие на верхней губе доктора, мелко задрожали.

– Послушайте, Люси… – начал он, со щелчком надев на ручку колпачок.

– Дайте мне его! – снова заголосила Люси. – Дайте мне пенис! Дайте, дайте, дайте!

Бледные щеки доктора Абеля начал медленно заливать густой румянец. Наблюдая за тем, как он краснеет, я пришел к выводу, что ему не помешали бы умеренные физические нагрузки и регулярный массаж. Такие усики, что носил доктор, вышли из моды добрых тридцать лет назад, в тот самый день, когда Гитлер вторгся на территорию Чехословакии. За все то время, что я его знал, доктор Абель сказал всего одну умную вещь. «Доктор Огаст, – заявил он как-то, – самое страшное одиночество, которое может испытать человек, – это одиночество в толпе. Он может кивать, улыбаться, говорить нужные слова, но при этом чувствовать себя так, словно находится в пустыне». Я поинтересовался, из какого печенья с предсказанием он добыл эту мудрость, а доктор Абель в ответ с озадаченным видом спросил, что такое печенье с предсказанием.

– Дайте мне его, дайте! – продолжала тем временем верещать Судорога.

– Вы ведете себя непродуктивно, – с дрожью в голосе произнес психиатр.

В ответ Люси задрала халат, выставила на всеобщее обозрение свои панталоны, которые были ей явно велики, и принялась вилять бедрами, имитируя танец. Это вызвало реакцию у других пациентов: Саймон громко разрыдался, а Маргарет принялась раскачиваться и подпрыгивать. В комнату тут же ворвался Билли-Урод с дубинкой и принялся надевать на Люси смирительную рубашку. Что же касается доктора Абеля, уши которого к этому моменту приобрели рубиновый цвет, то он поспешно ретировался.

Раз в месяц нас разрешали посещать, но к нам никто не приходил. Саймон говорил, что так даже лучше – он стыдился самого себя и не хотел, чтобы кто-нибудь видел его таким, каким он стал.

Маргарет в дни посещений кричала и царапала стены, обдирая в кровь пальцы. В итоге ее накачивали седативными препаратами и запирали в палате.

Люси, изо рта которой почти всегда стекала струйка слюны, заявляла, что нам стыдиться нечего и стыдиться должны они. Несчастная никогда не объясняла, кого она имела в виду, но это было ясно и так. Безусловно, она была права.

Через два месяца я решил, что мне пора покинуть приют для душевнобольных.

– Теперь я понимаю, – заявил я, сидя перед столом доктора Абеля, – что пережил психический срыв. Разумеется, мне потребуется наблюдение и рекомендации специалиста. Что же касается вас, то я очень вам благодарен за то, что вы помогли мне преодолеть мое болезненное состояние.