9

Но это было. Вскоре после восхода солнца в конце двора появилось десятка полтора солдат в черных мундирах (на пилотках — череп и скрещенные кости, на пряжках ремней — «Господь с нами» — «Gott mit uns»). Там они постояли, поговорили о чем-то (слышны были их голоса и смех), затем криками и жестами потеснили нас, и без того вплотную сидящих, освободив еще кусок пахнущей мочой земли.

Так образовалось нечто вроде сцены или площадки для представления, фоном которому служили чуть тронутые желтизной деревья и ясное утреннее небо.

Солдаты стали закатывать выше локтя рукава френчей (их руки ярко забелели под солнцем), и тут появился вчерашний недочеловек в мундире с чужого плеча. Своим тонким голосом он прокричал приказание всем комиссарам, коммунистам и жидам выйти туда, на свободное место.

Если бывает тишина, которую можно слышать, то именно такая и возникла, когда недочеловек докричал свое. И в этой звенящей тишине стали то тут, то там подниматься люди.

Море сгорбленных спин раздавалось, освобождая дорогу идущим, и вскоре на подготовленной для представления площадке выстроились две шеренги разутых и до пояса раздетых, а в стороне росла горка сапог, ботинок, обмоток и гимнастерок — суконных и «ха-бе», хлопчатобумажных, новых и выбеленных соленым потом, с красными звездами на левом рукаве и без звезд, с кубиками, шпалами, треугольниками или чистыми солдатскими петлицами.

Дальнейшее я должен описать со всей возможной точностью, как единственный, кто стоял в тех шеренгах и остался жить.

Я ушел из дома ночью двадцать третьего июня с предписанием явиться в полк, стоявший до начала войны неподалеку от Львова; в толстостенных гулких казармах я застал старшину с несколькими бойцами из хозвзвода, они подбирали остатки имущества, полк был на передовой. Старшина выдал мне комплект обмундирования, два кубика и винтовку, а насчет пистолета развел руками: «Сами добудете…»

Не знаю, что сталось бы, если б я сумел за три месяца раздобыть себе пистолет. На такой вопрос не могу ответить исчерпывающе точно. Скажу лишь, что при желании можно застрелиться из винтовки: надо разуться и нажать большим пальцем ноги, как это делали и делают самоубийцы и самострелы. Почему я не сделал так — то ли времени недостало, то ли решимости или силы довершить в такую минуту столько физических действий, то ли попросту сработал инстинкт, — сказать со всей определенностью не могу.

А вот должен ли был, обязан ли был я навсегда остаться на дне оврага? На этот вопрос ответа покуда не было. Было десять тысяч таких, как я, в большом колхозном дворе села Ковали — вот и все.

Мне трудно пересказать, что передумал ночью, слушая, как прощаются военврач с женой. Но самый тяжкий час наступил, когда я увидел, как он поднялся и пошел, и как раздавалось море спин, освобождая дорогу, и как за ним пошла жена, и как ее не допустили умереть.

— Цурюк! — скомандовал ей немец, а недочеловек пояснил:

— Назад, назад!

И она вернулась, и сидела, глядя туда потерявшими цвет глазами, и скребла, скребла обломанными ногтями твердо убитую землю.

Все оставшиеся на месте глядели  т у д а, как бы сквозь невидимую, неодолимую стену, вдруг переделившую мир: лишь теперь мне предстоял действительный выбор.

— Не хади! — услышал, я за своей спиной. Обернувшись, я увидел Акперова, солдата из нашего батальона, более того — из моей роты, из моего взвода. Странно было бы удивляться чему-нибудь в те минуты; я и не удивился нисколько, что Акперов здесь, что он почти рядом, а я не видел его раньше.

— Не ххади! — повторил он шепотом, нажимая на гортанное «хха».

Это был узкогрудый солдат с удивительно красивыми, прямо-таки персидскими глазами, придававшими его лицу что-то женственное даже теперь, когда оно заросло многодневной жесткой щетиной. На войне ему было, все время худо — и от некрепкого здоровья, и от непривычной еды, и от страха, и от постоянных, пусть незлобивых, подшучиваний над его неправильной речью и над его любовью к пресным лепешкам: он пек их при первой возможности из муки, которую постоянно носил в вещмешке.

И то, что Акперов вдруг обнаружился здесь, и его «не ххади!», и всплывшая вдруг мысль, что где-то живы, существуют и другие наши, может быть, какая-то часть батальона вырвалась, и на этом не кончилось, жизнь будет продолжаться после меня и без меня, — все это, вместе взятое, нахлынуло острой, саднящей болью. «Нет, не пойду, не стану подчиняться убийцам».