— Счастливые, — снова вздохнула Дуся, когда парень-бригадмилец под конец стал взасос целоваться с этой хорошей девушкой.

После кино Алексей и Дуся заходили в столовую. Дуся настрого приказала Алексею сидеть за столом, а сама его обслуживала. Принесла хлеб, вилки и две порции гуляша. Хлопотала, будто у себя дома кормила дорогого гостя. Даже спросила:

— Вкусно?

Забрели они и в парк. Там аллеи шуршали опавшей листвой. Холодными каплями брызгался фонтан. Духовой оркестр играл длинные вальсы.

Но они ушли подальше от музыки, в самую глубину, где и фонарей не было. А скамейки были.

Посидели там, разговаривая о разном. О дороге, например.

— Где это ты извозился? — спросила вдруг Дуся. — Давай почищу — мел…

И стала тереть ладонью рукав Алексеевой гимнастерки.

Алексей пригляделся к рукаву, засмеялся, отстранил ее ладонь:

— Какой мел? Это же от луны…

И верно: это луна, процеженная ветками старых, облезлых дубов, роняла свет, пятная землю, скамьи, одежду.

Она легко рассекала бегущие пернатые облака. Она была уже по-осеннему зелена и студена.

Запрокинув головы, Алексей и Дуся смотрели на луну.

Завтра им уезжать.

4

— По какой области едем? — спросил Гогот. — Вологодская?

— Нет, уже Архангельская, — ответил Степан Бобро.

— И у них, значит, дождь…

Алексей Деннов досадливо задернул шелковую занавеску с ведомственными вензелями «МПС».

Потому что уже вторые сутки за окном вагона виднелись лишь потоки воды. Вторые сутки поезд шел в дожде.

От скуки Алексей, Степан и Гогот уже в который раз отправились бродить по вагону. Добро, купе в вагоне незакрытые: ходи и смотри, как живут в дороге люди.

Люди жили по-разному. Иные все время спали, иные все время закусывали, иные вели долгие беседы.

Олежка, пассажир дошкольного возраста, сынок Ивановых, тоже едущих в «Севергаз», докучал и спящим, и закусывающим, и беседующим. Озорной такой парнишка.

Сам Иванов, собираясь бриться, повесил на крючок широкий точильный ремень и шлепал по нему опасной бритвой. Шлепал и косился на Олежкино озорство, приговаривая:

— А вот я сейчас наточу ремень!.. Наточу и всыплю кому следует…

— Не всыплешь, небось, — хорохорился Олежка. — О, дядя Степа пришел!

Дядя Степа — Степан Бобро — сажал мальчишку на ладонь и поднимал к самому потолку. Олежка умолкал от страха.

— Урόните, — беспокоилась Иванова.

— Не уроню, — успокаивал Степан и ронял мальчишку себе на грудь. Мальчишка весело визжал, обрывал Степану уши и требовал: — А ну, еще!

— Наточу ремень — и всыплю, — обещал Иванов.

Дуся Ворошиловградская, свесив с полки свою густоволосую голову, долго смотрела на эту возню, на Олежку, а потом вздохнула:

— Мне бы такого… Только девочку.

Гогот подмигнул Алексею. А Степан Бобро зарделся как маков цвет и сказал, обращаясь к Дусе:

— Тоже, значит, детей обожаете?

— Не ваше дело, — ответила Дуся. И улыбнулась Алексею.

В соседнем купе беспрерывно звенел властный женский голос. Он принадлежал Рытатуевой — могучей тетке в цветастой шали. Ей же принадлежал смирный и щуплый, в полосатой сатиновой рубашечке мужчина, Рытатуев. Именно он завербовался в «Севергаз». Рытатуиха же ехала на правах домохозяйки. Его хозяйки.

На столике содрогалась бутылка водки. Рядом — ломоть розового сала, ржаной хлеб. Рытатуева наливала себе стаканчик, мужу — полстаканчика. Тот выпивал, утирал губы вышитым платочком и снова сидел смирно. Рытатуиха же, после стаканчика, крякала молодецки, закусывала розовым салом, никого больше не угощала, зато услаждала все купе речами:

— Я и говорю: выгодней всего — поросятами жить… Мы, к примеру, поросятами жили. Парочку откормим, заколем — на базар. Опять заведем парочку… А теперь, как положили налог, выгоды нету. Вот мы и решили на Север переехать. На Севере разрешается. Не кладут налога… Нехай мой в какое-нибудь производство поступает, а я поросятами займусь. На, Ванечка, выпей…

Ивану — полстаканчика, себе — стаканчик.

После этого стаканчика Рытатуева сомлела, отвалилась к стене и завела частушку:

Горе, горе, муж — Егорий,
Хоть бы худенький Иван…

Себе же самой ответила:

У меня вот муж Иван —
Не дай, господи, и вам…

Сама же подавилась от смеха:

— Ей право, второго Ивана за свой век изнашиваю!.. Первый муж у меня тоже Иваном был. Раком извелся — помер. А этот Иван у меня — второй. Ты, Ванечка, больше не пей… Хилый он, — разъяснила Рытатуева. — Сто грамм выпьет — целый день пьяный. Проснется с похмелья, воды попьет — опять пьяный.

Иван Второй внимательно слушал жену, часто моргая. А жена налила себе еще стаканчик, розовым салом закусила.

— Может, сходим пообедаем? — посмотрев на все это, сказал Степан Бобро Алексею.

Гогот тоже пошел с ними.

В вагоне-ресторане было людно, однако свободный столик нашли. Бобро вслух, с выражением прочел меню и, после долгих сомнений, заказал половину всего, что было там обозначено.

Алексей протестовать не стал. Не каждый день рассиживаются они по ресторанам.

А Борис Гогот сказал официанту:

— Яичницу. Отдельно мне посчитайте.

Когда же официант все записал, как ему говорили, и ушел на кухню, Гогот усмехнулся:

— Это разве ресторан? В ресторане оркестр должен быть. И туда с девочками ходить надо. Чтоб не зря деньги тратить… Между прочим, — снова подмигнул он Алексею, — ты с этой, коротенькой, не стесняйся: порядочные дома сидят — женихов ждут, а не по свету за ними гоняются.

— У нее нету дома, — возразил Алексей. — Сирота.

— С тебя и спрос меньше.

Когда Гогот за свою яичницу заплатил и пошел вон из ресторана, Степан тяжело посмотрел ему вслед и сказал:

— Такой он… предпоследняя сволочь.

Официант принес две никелированные кастрюльки с дымящейся солянкой. Поверху в сметане плавали тощие колесики лимона — одни спицы да обод. Однако все равно солянка была вкусная, забористая. Она еще потому была очень вкусной, что нет вкуснее той еды, которая в движении: когда дробно позвякивает ложка о край кастрюльки и еле-еле плещется в бокале ясное пиво.

— Ты по какой специальности собираешься работать? — спросил Алексей.

— А я не знаю… Придется новую изучать. Или — в разнорабочие.

— Не имеешь разве?

Бобро сдвинул белесые невидные свои брови:

— Я не имею?.. Первого класса шофер. Водитель.

— Чего же?

Степан медленно покачал головой. Налил в рюмку. И Алексею. Они выпили и запили пивом. На поворотах вагон заносило, бутылки кренились. Официанты хватались за столы.

Наверху в репродукторе уже давно вели разговор Тарапунька со Штепселем. Но слышно их было плохо из-за стука колес, из-за плотного шороха дождя по крыше. Будто еще двое людей ведут интересную беседу за соседним столиком.

Некоторые от водки багровеют. А Степан Бобро бледнел. Явственней проступали веснушки, проступали под кожей широкие скулы.

— Я ведь за то и попал. По шоферской судьбе… Ты, небось, подумал — ворюга? Подумал? Говори…

— Ничего я не думал, — уклонился Алексей.

— Девочку я убил. Машиной. Насмерть убил.

Степан сторожил взглядом лицо Алексея. И, должно быть, не туда Алексей отвел глаза — Бобро уставился на бутылку, постучал ногтем по стеклу:

— Из-за этого? Нет. Трезвый был. Только из гаража выехал… А она через дорогу. Тормознуть не успел… Так… Потом ее мать на суде выступала, учительница: оправдать просила. Плачет — и просит… Три года мне дали.

Степан стал смотреть в окно.

По окну — с той стороны — змеились и дрожали вместе с вагоном струйки. А дальше хлестал отвесный дождь. Полая осенняя вода лилась с сумеречного неба. Кюветы почти до краев налиты водой. Мокрые, по-собачьи взъерошенные елки уткнулись в воду лапами: никуда не убежать, нет на этом свете сухого места. За ними клубился сырой туман, похожий на тучу.

— Три года. Ну, я и обжаловать не стал. Насмерть ведь… Сидел честно. Работал. Только всякой грязи порядочно набрался. Какую отмоешь, а какую… видал у доктора, что на мне нарисовано? Так это в первый месяц, с горя. И не то, чтобы с горя — уговаривали очень. С ножом… Там, брат, всякие мастера есть. У них, я думаю, цель — побольше переметить, чтобы с этой метой ты навсегда, по рукам и ногам, ихний…

Усмехнулся. И тут же нахмурился:

— Только за руль я больше не сяду. Никогда.

Глотнул холодного пива. Глаза прикрыл веснушчатыми веками. Помолчал.

— А та девочка… У нее косички были.

«Напьется», — предположил Алексей. И позвал: — Сколько с нас?

Прошли через три вагона. В четвертом, своем, в тамбуре стояла Дуся, смотрела в окно.

Алексей хотел мимо пройти: не отставать же от товарища, с которым только что вели разговор по душам. Степан же, наоборот, увидев Дусю, стал топтаться в тамбуре.

А Дуся повернулась к Алексею и сказала:

— Постоим здесь, Алеша? Посмотрим в окно.

Степан покорно вышел.

Смотрели в окно. В нем ничего не было видно, кроме темноты. Кроме потоков дождя.

Здесь, в тамбуре, да и в самом вагоне к ночи появлялся крепкий холод. Не топили, потому что еще был сентябрь. Но сентябрь не везде одинаковый. Поезд шел прямиком на Север.

— Зябко, — поежилась Дуся и прижалась плечом к Алексею.

Возможно, ей самой и было зябко, но сквозь рукав гимнастерки, сквозь полушерстяной рукав темного ее платья Алексей ощутил живое, греющее тепло.

Он решился и обнял круглые Дусины плечи одной рукой. При этом Алексей внимательно вглядывался в темное окно, вроде он даже представления не имеет, не знает, что делает его левая рука, будто она — сама по себе. Он рассчитывал, что Дуся, по извечному девичьему обыкновению, тоже сделает вид, что ничего не произошло, даже вот не заметит, что ее обняла какая-то несмелая рука: до того интересно за окном.