Я не стал ни о чем расспрашивать ребят и не позвал их за собой. Они сами, ни слова не говоря, встали и пошли следом. Я привел их в столовую:

— Садитесь за стол и играйте! Нечего прятаться по чердакам. Если вам невмоготу, играйте.

— Играть? — с запинкой переспросил Петька.

— Ну да. Вот ваша колода — садитесь и играйте.

Оба сидели неподвижно, с той лишь разницей, что лицо Коробочкина было спокойно и непроницаемо, как лицо Панина, когда он жевал злополучную буханку, а на лице Петьки было написано самое горькое отчаяние. Но что толку? Ведь и в прошлый раз он отчаивался, однако это не помешало ему снова взяться за карты.

— Тасуй, Коробочкин, — сказал я.

Коробочкин сдал карту.

— Играйте!

Коробочкин исподлобья мельком глянул на меня и кинул карту, но его партнер не шевельнулся.

— Что же ты? Отвечай, — сказал я.


Когда мы вошли, дежурные накрывали к обеду, гремели ложками и вилками. Сейчас жизнь в столовой остановилась, все смотрят на стол, за которым сидят Петька и Коробочкин. Вот уже заливается звонок, вбегают первые ребята. Они мгновенно соображают, что здесь происходит. Кое-кто придвигается поближе и смотрит, остальные рассаживаются по местам и наблюдают издали.

Я отхожу, оглядываю столовую — все ли в порядке. Потом подсаживаюсь за стол к Глебову и Стекловым и принимаюсь за свой обед.

В столовой непривычная тишина. Иногда прорвется приглушенный смех — и снова тихо. Так.

Правильно ли я поступил? Я знаю все, что мне могут возразить по этому поводу: нельзя унижать человеческое достоинство. Это верно, нельзя. И, конечно, трудно и оскорбительно им было сидеть на глазах у всех с картами в руках и ощущать на себе взгляды ребят — сочувственные или насмешливые… Но ведь человеческое достоинство этих злополучных картежников будет унижено гораздо больше, если они вот так и будут играть и обирать друг друга… Эх, не с кем посоветоваться! Как это — не с кем? Нет рядом Антона Семеновича, но есть Алексей Саввич, есть Екатерина Ивановна и Софья Михайловна. Да, но где же мне было советоваться с ними? Ведь решение надо было принять тут же, не медля ни секунды…

Кончаем обедать. Ребята выбегают из столовой, но то и дело кто-нибудь заглядывает — а как идет игра? Я задерживаюсь за своим столом. И вдруг слышу плач. Плачет Петька — в голос, взахлеб, как плачут совсем маленькие дети. Коробочкин по-прежнему спокоен и неподвижен, а Петька ревет неутешно, размазывая слезы по лицу. Что и говорить, жалко его.

— Ну что, Петр? Не играется?

— Я боль…ше не бу…ду! — насилу выговаривает Петька, захлебываясь слезами. — Вот честное слово!.. Не хочу я… возь…мите карты! — И он отбрасывает их, точно это змея или ехидна.

— А запасная колода?

— Это последняя! Чтоб мне провалиться… последняя… — всхлипывает Петька.

Конец ли это? Ох, наверно, до конца далеко!

Вечером ко мне в кабинет приходит маленький Павлуша Стеклов.

— Что тебе? — спрашиваю.

— Я просто так.

— Ну, присаживайся.

Он садится на диван и молчит. Молчу и я.

— Семен Афанасьевич, — наконец решается он. — Дело-то какое… Ведь Петьку… Может, вы думаете — вот, не слушается… А его на подначку взяли. Ему говорит… там, один: «Что, говорит, испугался? Слабо тебе еще сыграть». Ну, Петька и говорит: «А вот и не слабо!»

А, вот оно что.

— Петя, где ты там? — говорю я. — Заходи, не стесняйся!

Стеклов-младший застывает с открытым ртом. Он потрясен: как это я догадался, что он пришел не один? За дверью слышится какая-то возня, скрип половицы, шумный вздох — и на пороге появляется Петька.

— Садись, Петя, — говорю. — Кто старое помянет, тому глаз вон. Что было, то прошло.

В это время в дверь без стука врывается Король:

— Семен Афанасьевич, вам телеграмма! От Алексей Саввича! То есть это он ее принял и говорит — неси скорее, вот я и…

Я разрываю телеграфный бланк — и вижу три пары устремленных на меня вопрошающих глаз. Не знаю, что подумали ребята, но у них такой вид, словно эта телеграмма должна касаться непосредственно их, во всяком случае — детского дома.

— Из Харькова выехала моя жена с ребятишками, — говорю я почти невольно. — Завтра она будет в Ленинграде.

Забавно: у всех троих на лицах удовлетворение. А Король понимающе говорит:

— Надо встречать. Вы меня возьмите с собой, я вам помогу.

— Спасибо, — отвечаю я.

11

Встречать — хорошо!

Мы с Королём выезжаем очень рано, первым поездом. Дом я оставил на Алексея Саввича. Уезжал я, признаться, не без тревоги, но и Алексей Саввич и Екатерина Ивановна наперебой успокаивали меня:

— Все будет хорошо, ничего без вас не случится, управимся.

И вот мы сидим в полутемном вагоне. Напротив нас, в углу, — маленькая девочка в белом капоре. Она не мигая смотрит на лампочку. Иногда сонно прикрывает глаза — и снова пристально смотрит на огонек. Ей года три. Мои чуть постарше. Скорей бы увидеть их! Мне некогда было думать о них все эти дни. Мое время без остатка, до последней секунды, поглощал дом в Березовой поляне и мои новые ребята. Но сейчас я понимаю, до чего соскучился. Соскучились руки: хорошо бы подхватить малышей, потрепать по волосам, по круглым щекам, подбросить к самому потолку, услышать, как оба они визжат: тот, что летит кверху, — от восторженного испуга, тот, что подпрыгивает возле меня на полу, ожидая своей очереди лететь, — от счастливого нетерпения…

Король сидит у окна и смотрит на проплывающие мимо деревья, еще смутные, неотчетливые. Потом в вагоне становится светлей, и вот уже дневной свет смешивается с электрическим, а потом и вовсе вытесняет его. Утро. Девочка напротив уснула, привалившись к матери. Я смотрю на нее, смотрю до тех пор, пока на месте ее светлой головки в белом капоре мне не начинает мерещиться другая — черноволосая, в красной шапочке.

— Семен Афанасьевич, — слышу я голос Короля, — я вместо себя в отряде оставил Плетнева.

Я встряхиваюсь, как от дремоты:

— Не напрасно ли? Он был в самовольной отлучке.

— Ничего, я думаю. Наука.

— Наука-то наука, а станут ли ребята его слушать?

— Его-то?

Король больше ничего не добавляет. Но если я и сомневался, на месте ли будет Плетнев в качестве командира, то теперь, уверен: третий отряд попал из огня да в полымя.

— Что, — говорю я, — как назначат в лесу воеводой лису, перьев будет много, а птиц нет?

Мы оба смеемся.

Но вот и Ленинград. Мчимся на Московский вокзал. По платформе уже шагает взволнованная ожиданием тетя Варя.

Тетя Варя — подруга покойной Галиной матери. Галя семнадцати лет осталась сиротой, и у нее не было человека ближе, чем тетя Варя. Разница в возрасте не мешала их дружбе. Я знал, что тетю Варю огорчало раннее Галино замужество, а еще больше огорчало и смущало, что я — бывший беспризорник.

Но в первый день приезда в Ленинград я зашел к тете Варе. Мы проговорили с ней допоздна. Она расспрашивала и о Гале, и о детишках наших, и о делах коммуны имени Дзержинского, и об Антоне Семеновиче.

А наутро я ушел от нее с таким чувством, словно и для меня, как для Гали, это свой, с детства близкий человек.

Сейчас тетя Варя коротко поздоровалась со мною, серьезно сказала Королю: «Будем знакомы», пожала ему руку и снова стала ходить взад-вперед, прямая и строгая. И только по глазам да по поджатым, чтоб не дрожали, губам было видно, как горячо ее нетерпение.