Фотография была сделана на балу в Метрополитен-музее и, к сожалению, в кадр попало еще несколько человек. Артур Баннермэн рядом с ней, но слегка в стороне, как будто намеревался сохранить между ними на публике определенную дистанцию. Его руки были глубоко засунуты в карманы смокинга — возможно, чтобы удержаться от желания обнять ее, и он смотрел прямо в камеру. В тот момент, когда его сфотографировали, на лице его было слабо заметное раздражение.

Всякий, увидевший фотографию, решил бы, что они — абсолютно чужие друг другу, и именно это, без сомнения, он и хотел продемонстрировать. Что огорчало, но эта фотография — все, что у нее было, кроме его подарков, и все, что теперь будет, думала она, протирая тряпочкой стекло.

Потом она позволила себе взглянуть на телефон на антикварном столике, купленный после стольких колебаний. Она была слишком дочерью своего отца, чтобы с легкостью тратить деньги, даже если те вдруг неожиданно свалились ей с неба.

Более чем когда-либо в этот момент она жаждала поговорить с кем-нибудь, с любым, кто мог бы предложить ей утешение и понимание, вместо того, чтобы задавать слишком много вопросов. Список тех, на кош можно было надеяться, отметила она, был не так велик, а посреди ночи становился еще короче. Она подумала о матери, но вот уж чего следовало от той ожидать, так это много вопросов, и на большинство из них трудно было ответить.

Сколько бы ни было сейчас времени, ее мать наверняка уже проснулась, даже если учитывать, что в Иллинойсе на целый час раньше, чем здесь. На молочных фермах жизнь вращается вокруг домашнего скота, тот, кто не доит коров в три часа утра летом, или в четыре зимой, не может быть фермером. Даже сейчас, когда в этом не было нужды, мать каждый день вставала в три, шла на кухню, чтобы сварить себе чашку кофе, и выпивала ее в одиночестве, сидя за большим, выскобленным сосновым столом, напротив того места, где отец Алексы ранним утром усаживался в чистом комбинезоне — он верил, что день надо встречать чистым, какая бы грязная ни предстояла работа — свежевыбритый и весь в нетерпении начать дойку.

Александра старалась придумать, как поделикатней сообщить матери, что она овдовела, но поскольку она еще ей не рассказала, что вышла замуж, это было затруднительно и не облегчалось обстоятельством, что Артур был более чем вдвое старше ее самой — и даже много более, гораздо старше, чем ее мать.

Она почти слышала голос матери, задающий вопросы, которые сперва казались наивными и невинными, но всегда безжалостно приводившие к истине. Мать Александры многим соседям в графстве Стефенсон представлялась далекой от реальной жизни, казалась такой даже в юности, но за этим удивленным выражением больших наивных голубых глаз и общим впечатлением избалованной южной красавицы, не способной взглянуть фактам в лицо, она была, как хорошо знала Алекса, так же крепка как гвоздь, и вдвое его острее. То, что она не желала знать, она предпочитала не слышать, но скрывать что-либо от нее было невозможно.

Алекса догадывалась, что тут же скажет мать: «Не знаю, Лиз, что бы подумал твой отец» — ритуальная фраза, даже сейчас, шесть лет спустя спустя после его смерти, позволявшая ей не говорить, что думает она. Алекса давно прекратила думать о себе как о «Лиз», «Лиззи», или даже «Элизабет». Теперь Элизабет (или, что хуже, Лиз) казалась ей другим человеком, отличным от нее самой, и это делало общение с матерью еще более затруднительным. Алексу учили «никогда не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня» — извечный девиз всех фермерских семей, но с тех пор, как она переехала в Нью-Йорк, она выучилась многому другому, и помимо прочего — откладывать то, что возможно. Ей следовало позвонить матери, и чем скорее, тем лучше, но в данный момент не было настроения.

Она взяла телефон, набрала номер и прислушалась к сигналу. Послышалось клацанье, пауза, а потом примерно тридцать секунд звучала песня Мадонны «Материальная девушка». Саймон Вольф менял музыкальный сигнал на автоответчике по крайней мере дважды в неделю, словно чтобы продемонстрировать свое отношение к вещам. «Мы живем в материальном мире, и я — материальная девушка», — пропела Мадонна с чувством, которое Саймон, несомненно, разделял, затем собственный голос Саймона — нейтральный, ничего не выражающий, предложил оставить свое имя и адрес. Это было типично для Саймона — не сказать, что его нет, или он скоро вернется, даже не назвать своего имени.

Саймон не считал, что нужно говорить кому-либо больше, чем абсолютно необходимо. Он был из тех людей, что не только избегают вносить номер своего телефона в справочник, но и даже уничтожают конверты со старых писем, перед тем, как их выбросить, будто кто-то на самом деле может заглянуть в мусорный ящик и узнать их адрес.