Анри де Ляфосс вынул из кармана платок, отёр лицо, лоб, затылок, подкинул платок, поймал, рывком сунул его за манжету на левой руке и решительными шагами направился к своему столу. Здесь он остановился, повернул голову вправо, словно прислушиваясь к чему-то, потом раскрыл журнал и потянулся за пером.

Жюль сидел, опустив голову; он тяжело, порывисто дышал, и на душе у него было неспокойно и легко в одно и то же время: неспокойно потому, что всё сложилось так, как оно сложилось, и легко потому, что он поступил так, как следовало, как нужно было. Пусть его накажут, пусть все думают, что он и в самом деле плохо приготовил урок. Жюль на крохотном опыте своей жизни знал, что такие мелочи скоро забываются, но никогда не забудется поступок великодушия и чести, никогда не сотрётся в памяти школьных товарищей нечто такое, что связано с характером, с поведением человека, сказавшего А и потому обязанного произнести и все остальные буквы алфавита…

«Я выручил товарища, мне от этого плохо, я не должен поправлять это плохое за счёт успеха товарища», — размышлял Жюль, и эти размышления облегчали его и даже радовали.

Что же происходило с учителем? Он захлопнул журнал, резко отбросил его в сторону; журнал скользнул и упал на пол. Подбежал дежурный и поднял его. Учитель поднялся со стула, костяшками согнутых пальцев оперся о стол и трагическим голосом, искусно поднимая и опуская его в нужных местах, проговорил:

— Мой дорогой Жюль Верн! Твой ответ и последовавшая за ним демонстрация возмутили меня до глубины души! Одной плохой отметки я нахожу недостаточно. Чрезвычайно недостаточно! Я очень прошу тебя побеспокоить твоего отца, как это ни грустно для меня. Иными словами, прошу тебя завтра же прийти в школу вместе с высокоуважаемым месье Пьером Верном…

Он сделал длительную паузу, глядя на сидящих перед ним учеников так, как актёр смотрит на ряды партера.

— Иногда позволительно, — продолжал он с тем же декламаторским пафосом, — вовсе не знать урока, за это полагается самый низкий балл, но непозволительно садиться на место, не получив на то разрешения. Вы сами слышали, каким тоном было сказано: «разрешите сесть». Не тоном просьбы, а тоном утверждения, — да, да! Вот, дескать, я сажусь, но… Это демонстрация! Незнание урока плюс демонстрация! За это полагается…

Он уже устал. Он никогда так много не говорил за один приём. Он был мастером «полувздоха», как отзывались о нём балагуры из Нантского клуба. Он опять достал свой платок, пустил волну благоухания и, никак не употребив его, снова заложил за манжету.

— За это полагается личная беседа с отцом провинившегося, — продолжал он. — Провинившийся, таким образом, наказывает своего отца, отрывает его от дела, огорчает его. Что поделаешь, иначе нельзя. Итак, ты понял меня, Жюль?

Жюль глубоко вздохнул.

Все товарищи смотрели на него.

Жюль встал и вежливо, как полагается, ответил:

— У меня отличная память, месье де Ляфосс. Я охотно исполню вашу просьбу, накажу моего отца. Кстати, он завтра свободен. Он с удовольствием поговорит с вами. Разрешите сесть?

Учитель долго молчал. Он закрыл глаза и, видимо, о чём-то думал. Наконец последовал ответ:

— Стой так до конца урока!

Где-то, совсем близко от той парты, за которой стоял Жюль, булькнул звонок, возвещающий конец урока…


Глава пятая


Мечты


В приморскую гавань Нанта ежедневно приходили корабли из Англии, Португалии, Испании и других стран. Большие торговые корабли бросали якоря и принимались за выгрузку, погрузку или ремонт, а потом снова плыли — на юг или север. Раз в неделю приходил бокастый, широкотрубый «Нептун», он пришвартовывался у пристани, матросы сходили на берег, и начиналась выгрузка товаров.

«Нептун» принадлежал купеческой компании Дюаме, владевшей в Нанте двумя универсальными магазинами и фабрикой по переработке рыбы в консервы. «Нептун» увозил кефаль и макрель, крабов и устрицы и оставлял жителям Нанта бумагу и табак, кожу и всевозможную галантерею, без которой как будто можно было и обойтись, — из Парижа в изобилии поступали в Нант те же пустяки и мелочи. Однако подтяжки из Лондона покупались охотнее, чем те, что изготовлялись в Париже, и местные модницы полагали, что испанский шёлк гораздо лучше лионского, а португальский зубной порошок значительно приятнее того, который продаётся под маркой «Грегуар и Компания, Марсель».

В гавани всегда было многолюдно и весело. Сюда ежедневно заглядывал Жюль. Здесь у него имелось своё любимое место — высокая чугунная тумба, видом своим напоминавшая гриб с приплюснутой шляпкой. От этой тумбы до берега было не более двадцати метров. Здесь пахло краской, углем, смешанным ароматом тканей и парфюмерии, водорослями и — ещё тем тревожно-смутным и неуловимым, что ведомо одним лишь мечтателям, фантазёрам, поэтам.