А уж об унтер-офицерах и солдатах и говорить нечего: те, само собой, чуть не плясали от радости.

Когда в два часа пробили сбор, чтоб комиссары могли сделать нам смотр, надо было видеть, в каком порядке, чеканя шаг, проходили мы, как мы кричали: «Да здравствует нация! Да здравствуют комиссары! Да здравствуют Парижская коммуна и Национальное собрание!»

Как сейчас стоит у меня перед глазами плац — огромный квадрат, ощерившийся саблями и штыками; роты идут за ротами; гарцуют эскадроны за эскадронами, а в промежутках между ними везут полевые орудия; на середине же площади, внутри этого квадрата, трос комиссаров: Карно и Приер в форме офицеров инженерных войск, а рядом с ними Риттер с большущей саблей на черной перевязи, вместо пояса — трехцветный шарф, на голове большая широкополая шляпа с тремя перьями — синим, красным и белым, — словом, избранники народа, а полковники и генералы оказывают им почести!

Они же и внимания на это не обращают. Главное для них было — узнать нужды солдатские. И они выслушивали, кому что требуется, и даже записывали.

Но прекраснее всего на этом смотру была та минута, когда я почувствовал, что народ и впрямь стал хозяином — комиссары проходили перед батальонами и, обращаясь к нам, зычным голосом восклицали: «Клянитесь, что будете отстаивать свободу и равенство до последней капли крови, или умрете на посту!»

А мы, приставив ружье к ноге, подняв вверх правую руку, отвечали хором: «Клянусь!» — и у одних при этом лица бледнели, а у других слезы выступали на глазах.

Мы ведь знали, зачем присягаем, знали, что речь идет о нашем счастье, о счастье всех — от первого до последнего, о счастье наших родителей, наших семей, о чести родины.

Но тут я должен кое-что вам рассказать. Касается это лично меня, но лишний раз показывает, как по-братски относились к простому люду представители народа.

К восьми часам смотр кончился; мы прошли по площади с возгласами: «Да здравствует свобода! Долой аристократов и придворных офицеров! Долой пройдох! Да здравствует справедливость!» Весь город бурлил — со всех сторон слышались крики, песни. Вернулись мы к себе в казармы, поели похлебки и ну смеяться над тем, сколько ядовитых зарядов получили эти дворяне-офицеришки, — ничего, всякому свой черед! Сидим мы так, вдруг входит сержант из караула и говорит, что комиссары Национального собрания желают видеть Мишеля Бастьена. Я, конечно, решил, что это шутка, и товарищи мои тоже так решили, и все мы как захохочем! Но сержант сказал, что ничего смешного тут нет — у дверей меня гусар дожидается. Тогда я снял с гвоздя треуголку и надел перевязь.

Я, конечно, думал, что тут какая-то ошибка и комиссарам нужен совсем другой Бастьен — мало ли их в наших краях. Но верховой, дожидавшийся меня внизу, под фонарем, протянул мне приказ, и я прочел: «Вызвать Мишеля Бастьена, волонтера первого горного батальон». Двинулись мы в путь; я шагал рядом с гусаром, старым недоверчивым служакой, с толстой седой косой сзади и двумя косицами вдоль скул, с болтавшимися на них мушкетными пулями; он то и дело искоса поглядывал на меня с высоты своего коня: видно, думал, что я что-то натворил и теперь попытаюсь удрать.

Я же все не мог опомниться от удивления. А когда мы добрались до двора большой гостиницы, где останавливались почтовые кареты, и я увидел, как она вся — сверху донизу — горит огнями, и увидел двор, полный гусар, то и вовсе опешил.

Офицер караульной службы прочитал приказ, которым меня вызывали, и велел отвести меня на второй этаж, где по широкому коридору взад и вперед сновали слуги с блюдами жаркого и корзинами вина. Это наш генерал Кюстин, первый кутила в армии, — он ведь был из дворян и знал толк в таких вещах, — угощал комиссаров и местный штаб.

Один из слуг, заметив меня, спросил, что мне тут надо; я сказал, что меня вызвали комиссары; тогда он открыл дверь в большую комнату слева от коридора и сказал:

— Входите!

Я вошел, вижу: на круглом столе стоит зажженная лампа. А справа, из соседней залы, доносятся разговоры, смех, звенят стаканы и тарелки, точно на празднике. Постоял я так с минуту, удивляясь, что нет никого, вдруг дверь отворилась, входит гражданин Карно, опоясанный трехцветным шарфом, и приветливо так спрашивает меня:

— Это вы Мишель Бастьен, который собирается жениться на дочке Шовеля?




— Так точно, — отвечаю, смутившись.

— Не удивляйтесь, — говорит он и протягивает мне руку. — Мы с Шовелем друзья: я не раз обедал в его маленькой квартирке на улице Булуа. Ваша невеста — хорошая патриотка. Вот что она поручила мне вам передать.

Он вынул из кармана письмо и протянул его мне. Я до того обрадовался, что прямо не знал, как и благодарить его. А он все смотрел на меня своими живыми глазами.

— Вы что же, просто волонтер? — наконец спросил он. — Шовель говорил мне, что вы получили образование. Почему же вас не назначили сержантом или офицером?

Я покраснел до корней волос.

— Если бы я захотел, — сказал я, — наши деревенские выбрали бы меня сержантом, только я считаю, надо выбирать из старых служивых: они знают, что такое война, и сумеют лучше повести нас в бой. Вот что я думаю.

— А-а! — протянул он. — Значит, вы отказались?

— Да. А потом я вовсе не хочу весь век быть солдатом, не мое это дело. Я пошел в армию, чтобы защищать свободу, а когда мы ее отстоим, тогда я спокойно вернусь к себе и снова возьмусь за кузнечное дело и постараюсь стать добрым отцом семейства. Ничего другого мне не надо.

Он выслушал меня с улыбкой, а потом и говорит:

— Ну что ж, в добрый час!.. Шовель высоко вас ставит, и, я вижу, недаром. Мы собираемся заехать в Пфальцбург, и я непременно расскажу ему о нашей встрече. Вам же, мой друг, конечно, не терпится прочесть письмо от невесты, так что до свидания.