На всякий случай — вдруг кто ненужный узрит ее возле света — Заряна оттеснилась в темноту, где слилась с ночью, будто увязла в саже. Там она пошеборшила больно сочной для осенней поры травою и затихла…

Голова ее заново притуманилась дремотой, в сонном представлении поплыли смутные чудеса: вот бы из лесу опять послышалось родное пение. Только на опушке показался никакой не Парфен. А выкатал из чащи на елань этакий косматенький многолапый муравей величиною с кота.

Мордахой тот муравей и в самом деле пошибал на Котофея Иваныча. Разве что усы были куда как длиннее кошачьих и расходились на стороны этакими лучами. Да и сам он весь теплился огромным светляком.

Котофей катил на задних лапках, передними выкручивая так, словно пытался сотворить некий символ, но его никак не устраивал узор. Потому он опять и опять распускал лапки, чтобы тут же сплести новое изображение. При этом он смешно сердился, фыркал в усы и… похихикивал. Заряне показалось, что неудачу свою творит он умышленно: желает распотешить ее. Она и в самом деле почуяла безбоязненность, даже выпустила в траву смешинку. Тут же, правда, опомнилась, но Котофею, знать, хватило и такой ее смелости, чтобы без дальнейших выкрутасов взять и запеть родным для Заряны голосом:

Велико Байкал-море восточное,
широка Кызыл-степь полуденная…

Пел Котофей Иваныч, а глаза его сияли зеленоватым озорством. И столь они были ясными — звезды небесные и только!

«Скажите на милость, — каково умел да глазаст! — думала Заряна. — Хитер! При его уме почему бы и не распознать мудреную науку врачевания? Почему б и не поставить на ноги расшибленного Парфена?»

Покудесил Котофей Иваныч, попел — промялся. Устроился недалече и давай траву уминать. Быстрыми лапками стебли срывает и в рот. Оголодавшую Заряну завидки взяли: хорошо лунатикам живется — еда всегда под рукой. Людям бы так.

Глядит она, слюнки глотает. А Котофей наворачивает — за ушами трещит; лапы так и мелькают. Сам же озорно в сторону Заряны поглядывает, как бы приглашает харча своего отведать.

Сорвала Заряна стебелек, зажевала, подивилась: вкусно-то как! Подивилась, села в открытую и тоже давай уписывать.

Закладывает за обе щеки, а трава сочная, сладкая: и не лапша на молоке, и не спелая с куста смородина, и не ядрышко ореха таежного — все, вроде, вместе.

Отродясь не пробовала такой еды.

Сидит Заряна, уплетает за милую душу, сама думает: «Лунатики не сегодня обжили елань и не завтра намерены покинуть ее. Вон какое поле возделано, корму сколь насеяно! Не о нем ли Парфен упоминал, когда держал ответ перед селянами?»

А в деревне переполох: Заряна пропала. Древние бабки цепляются друг за дружку (потому как доброму народу не до них), верещат треснутыми голосами:

— Второ пришествие ли чо ль наступат?

— Кто? Понкрат? Етот могет. У яво кровя — кипяток! Ребятня большим под руку суется, затрещины хватает. А что про Улыбу сказать, так проще народ послушать.

— До пены избегался бедный.

— Все облески обшарил, буераки излазил.

— В тайгу молодайка запала!

— Бог милостив, найдется. Зверь ныне сытехонек — не тронет.

Никому не хотелось до сознания допустить, что пропажа Заряны хотя бы тонкой паутинкой связана с Шептуновской еланью.

Пытался и Парфен отогнать от себя большой страх. Но близилась ночь, а с нею и вывод — надо идти в дальние поиски.

Покуда накапливалась в Улыбе такая необходимость, люди на месте не стояли. Они сходились, расходились, делали повседневные дела. Несколько мужичков нашли причину заглянуть до Костромы, который держал питейный погребок под вторым ярусом высоких своих хором. Так вот перед теми мужичками Спиридон и высказался:

— Это как же получается? О бочках чужих Парфен сумел вперед угадать, а о супружнице так-таки ничего и не знат? Да в жизнь тому не поверю.

— А чему поверишь? — спросил кто-то.

— Парфен Заряну сам… нечистому запродал, а теперь Ваньку валят…

— Что ты треплешь языком, как собака хвостом?

— Вытянись у меня хвост, — взъерошился Кострома, — ежели ее не унесло на Шептуновску елань.

И хотя подпитое собрание в глубине души перекивнулось с ним согласием, однако его запевку никто не подхватил: кашель всякий и тот затих. И вдруг, на девятый[17] Спиридонов глас, непонятно кто посулил глухо, но разборчиво:

— Будет тебе хвост.

Ровно кипятком окатило Кострому: весь скраснел, испариной покрылся, каждого из мужиков оглядел: кто, мол, тут смелый такой?! Но высмотрел лишь то, что у протрезвевших от страха мужиков рожи лютым морозом сковало. Тогда Спиридон и себе краску с лица потерял: побелел настолько, что мужики пересилили свою стужу, нащупали шапки и гуськом потянулись до порога.

Последний «гусек» не перенес напиравшего со спины страха, поторопился и обступил впереди идущему запятку до вскрика. Тогда передние смекнули, что задних уже хватают и… закрутился по улице осенний лист, подхваченный вихрем улепетывающих ног.

Остался Кострома один. До стеночки прижался; убежать не может — дверь не на запоре. А пройти закрыть — силы нету.

В это время взяло что-то и зашеборшало над перекрытием, там, где на втором ярусе располагалась целовальникова контора. Понесло сквозняком, свечи погасли. В темноте увидал Кострома, как просочился сквозь перекрытие клубок света, распустил кошачьи усы, зелеными зрачками нашел его у стены и повторил посулу — насчет собачьего хвоста. Спиридон и рявкни на весь особняк боевой трубою полный сбор. А кому было собираться, если жил он бирюком? Убрать в доме приходила на час сторонняя хозяйка. А новый работник? Так тот был во дворе. Покуда услыхал крик да сообразил, что это хозяин блажит, да пока потопал до питейки — Кострома уже валялся на полу тряпкою, хоть ноги обтирай.

Очухался целовальник только перед рассветом. Первым делом в контору поднялся — глянуть, что там шуршало? И увидел он в углу прожженную дыру, с кошачью голову. Была она просажена столь раскаленной штуковиной, что ее края и закоптиться не успели. А еще стекло в одном из окон оказалось просаженным овальной отдушиной, вроде как просквозило его шаровой молнией.

— Пущай шаровая… — взялся Кострома рассуждать вслух. — А усищи? А глазищи? Нешто привиделось?

Когда же на зов его сердитый в контору поднялся Борода, Спиридон задал ему такой вопрос:

— Кто это вечор посулился мне собачий хвост привесить?

— Ды бог яво знат, — ответил работник, уже наслышанный о вчерашнем голосе.

— Болтают, вижу, по деревне-то? Кто болтает?

— Ды бог яво ведат…

— Знат, ведат… — разорался вдруг Кострома и сам невольно подстроился к дремучему языку работника. — Ни хрена ты не знашь. За каким годы лядом я тя при собе дяржу?

— Не дяржи, — ответил улыбчивый Борода и спросил: — Расчетамся ли чо ли?

Кострома захлопнул рот, набычился и дальнейшее стал обдумывать про себя. Додумался он до того, что: нет, не шаровая молния навертела в его доме дырок, а побывал в нем, похоже, подговоренный Улыбою Шептуновский сатаненок. Зеленые глаза, усы, умение прожигать продушины, загробный голос — все это пристраивало его догадки близко к правде.