Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Иллюзии и стремления Италии. — Август и великая империя. — Видимое согласие между Августом и Италией. — Восточная политика и общественное мнение. — Восточная политика и идеи Августа. — Результаты первого недоразумения по вопросу О восточной политике. — Другие различия между взглядами Августа и общества. — Реформа нравов. — Nec vitia nostra пес remedia pad possumus. — Восстановление имперских финансов. — Новые источники и новые налоги. — Дело Августа. — Государственное счетоводство. — Новое правление в Риме. — Первое путешествие Августа: его предлоги и его основания. — Praefectus urbi. — Наместник Египта. — Первые затруднения в Египте. — Отъезд Августа.
Все вздохнули, наконец, свободно. Последние тучи бури рассеялись с горизонта; снова заблистало голубое небо, обещая мир и денные радость. Со всеми ужасами революции: тиранией триумвиров, военной анархией, возрастающими налогами — было покончено. Сенат снова начал заседать регулярно; консулы, преторы, эдилы, квесторы опять принялись за свои прежние обязанности; снова провинциями стали управлять, сменяя друг друга, правители, назначаемые по выбору или жребию из консулов и преторов, срок назначения которых истекал. После стольких лет раздора, ненависти и резни Италия была, наконец, в согласии, по крайней мере в своем преклонении перед Августом и традициями древнего Рима.
Битва при Акции, поражение Антония, легенда о Клеопатре, завоевание Египта, восстановление республики, странные и почти невероятные события последних лет обратили общее внимание на традициям отдаленные истоки национальной истории и самое начало великой империи. Все теперь бредили древностью, и древность какого-либо учреждения была достаточной причиной, чтобы признать его лучше настоящего. В политике сожалели о великой аристократии, управлявшей империей до войны с Персеем. Думали, что нравы, семья, армия, учреждения и люди ухудшались из века в век, и классических писателей: Ливия Андроника, Пакувия, Энния, Плавта и Теренция — предпочитали более яркой жизненности авторов, современных поколению Цезаря. Отвечая этому общему чувству, сенат в предшествовавшем году постановил восстановить сперва храмы в Риме, а затем уже и дороги в Италии, хотя последние были в очень плохом состоянии. Все думали, что если Рим достиг такого величия, то лишь потому, что, прежде чем сделаться мировым трактиром и публичным домом, он был святым городом, в котором бесчисленные, невидимые и вездесущие боги в течение столетий наблюдали за телесным здоровьем и нравственными качествами, семейной чистотой и военной дисциплиной, за честностью частных лиц и общественным правосудием, за внутренним согласием и военными успехами. Разве чисто религиозные узы не связывали в течение столетий жену и мужа, сына и отца, патрона и клиента, солдата и генерала, гражданина и магистрата, магистрата и республику, и всех граждан друг с другом? Следовательно, необходимо восстановить былые нравы, семью и армию, и восстановится та благочестивая республика, которая завоевала мир, молясь и сражаясь. Труд, без сомнения, был огромен, но большинство считало его легким и успех его обеспеченным, в особенности теперь, когда Август с властью принцепса стоит во главе империи. Горячие поклонники по всей Италии приписывали ему всю заслугу настоящего положения дел и возлагали на него еще большие надежды в будущем. Разве не он проник в преступные и мрачные замыслы Антония и Клеопатры, когда они втайне готовили для Рима цепи самого позорного рабства? Разве не он заслужил признательность ветеранов, постепенно получавших обещанные им земли; муниципий, которым уплачивались значительные суммы за отчужденные домены; государственных кредиторов, которым, наконец, были уплачены так долго ожидавшиеся ими деньги? Разве не благодаря ему ремесла, искусства, торговля, земледелие, столь страдавшие от недостатка денег, ожили под благодатным дождем египетского золота и серебра? Не благодаря ли ему одному постепенно исчезли все воспоминания о гражданской войне? Общество не могло не доверить свое будущее человеку, который уже выполнил столько удивительных дел; и этот любимец судьбы, которого случай сделал победителем, стал предметом поклонения, равного которому не имел дотоле ни один человек в предшествующей римской истории. Никто не сомневался, что Август распространит по всей империи мир и благоденствие, восстановит религию в храмах и справедливость в судах, исправит нравы и отомстит за поражения, испытанные Крассом и Антонием в Парфии. Восхищение перед ним некоторых лиц доходило по временам до безумия. Один сенатор, как безумный, бегал по улицам Рима, убеждая всех встречных посвятить себя Августу по испанскому обычаю — иными словами, дать обещание не пережить его.[1]Успех Августа был полным, и легенда об этом успехе превозносила, преображала и обожествляла Августа, как она превозносит, преображает и обожествляет всех лиц и все народы, имевшие успех. Прежний триумвир, запятнанный кровью проскрибированных, неспособный генерал при Филиппах, трусливый адмирал при Скилле, презираемый племянник веллетрийского ростовщика, был теперь в глазах своих современников долгожданным спасителем, который должен был излечить все беды, от которых страдала Италия. Мистические неопределенные порывы к более счастливому и чистому веку и к общему обновлению подготовили во времена революции умы к принятию этой иллюзии и к увлечению ею. В самые мрачные годы гражданской войны гаруспики на основании темного этрусского учения объявили в Риме о начале десятого века и о том, что десять веков являются пределом жизни народа.[2] Сивиллины оракулы, собранные и популяризированные благочестивым Вергилием в его очень распространенной четвертой эклоге, возвещали о наступающем царстве Аполлона, сближая этрусское учение с древней италийской легендой о четвертом веке мира.[3] Посреди революционных гроз многие изучали пифагорейскую философию, и Варрон[4] распространял в Риме учение о том, что души с Елисейских полей периодически возвращаются на землю.[5] К одному учению примыкало другое, равным образом усвоенное Варроном, по которому через каждые четыреста сорок лет душа и тело снова соединяются и мир становится опять таким же, каким он был раньше.[6] Уже тридцать лет жили тщетной надеждой на какое-нибудь счастливое и славное событие, которое разрешило бы все затруднения, и как раз потому, что представления об этом событии были неопределенны и несогласованны, все могли признать его в успехе Августа и убедить себя, что именно он есть то так долгожданное лицо, которое, как скоро скажет Вергилий, должно быть „condere aurea saecula“, т. е. реализовать все смутные надежды, владевшие тогда умами.
Один только человек во всей империи не верил в этот миф об Августе, не доверял ему и почти страшился — и это был сам Август. Пятьдесят лет историки беспрестанно повторяют, что Август потихоньку, с никогда не изменявшей ему энергией, всю свою жизнь работал над тем, чтобы, подобно Цезарю, сосредоточить всю власть в своих руках и облечь в старые республиканские формы, к которым привыкли современники, новую монархию, прочную опору которой он создавал втайне, незаметно ни для кого. Но эта легенда бессмысленна и пользуется так долго доверием только потому, что никто еще не изучил основательно дело и эпоху того, кого так неверно привыкли называть первым римским императором. Хотя трудно через двадцать столетий, зная последующие события, представить себе положение дел в том виде, в каком оно представлялось его современникам, и благодаря этому затруднению, правда, единственному, но зато непреодолимому для большинства историков, так плохо понимают Августа и его странное поведение. В действительности же вполне возможно понять, почему Август должен был страшиться необычайного положения, данного ему судьбой. Если энтузиасты часто позволяют ослепить себя легендой, которую успех создал вокруг них, и кончают тем, что, подобно всем, уверуют в нее, то этот умный эгоист, не имевший ни тщеславия, ни честолюбия, этот ипохондрик, боявшийся внезапных волнений, этот тридцатишестилетний человек, преждевременно состарившийся, этот осторожный счетчик, холодный и боязливый, не строил себе иллюзий. Он хорошо знал, что главным пунктом легенды, основой его величия, поводом к всеобщему оказываемому ему поклонению является огромное заблуждение; он знал, что общество наделяет его почестями, знаками уважения, конституционной и неконституционной властью лишь потому, что с наивным и непобедимым доверием ожидает от него чудес, которых он даже и не пытался произвести, ибо знал всю их невозможность.
Первым из этих чудес было завоевание Парфии. Это было величайшее затруднение, оставленное революцией Августу, как следствие глубоких перемен в порядке управления на Востоке. Битва при Акции устрашила Италию, неожиданно открыв даже наиболее поверхностным умам то, что предусмотрительные умы стали понимать сейчас же после битвы при Филиппах; было очевидно, что Италия слишком невыгодно расположена посреди варварских бедных и ненадежных провинций Запада, слишком раздираема ужасными гражданскими войнами, слишком бедна сама по себе, слишком мала и слишком мало населена для того, чтобы властвовать над восточной частью империи, столь возросшей в последние пятьдесят лет, сперва вследствие завоевания Понта Лукуллом, потом благодаря завоеванию Сирии Помпеем и, наконец, благодаря только что произведенному Августом завоеванию Египта. Беря себе Восток и оставляя Октавиану Запад, Антоний принудил Италию в течение десяти лет чахнуть в бездействии бессильной зрительницей своего быстрого политического и экономического упадка, в то время как сам он мог действовать на неизмеримом пространстве от Парфии до Египта и пытаться завоевать мир по пути, уже проложенному Александром. Антоний и Клеопатра, таким образом, сразу открыли Италии, что эта огромная восточная империя, завоеванная ею в течение двух столетий, могла быть очень легко отнята у нее в один день и что, даже не отделяясь, она своей протяженностью, своим географическим положением, своим богатством и своей древней цивилизацией грозит одержать верх над западной частью, более варварской и бедной, и над самой Италией, расположенной на границе империи, на пороге к варварской Европе. Легенда о желании Клеопатры завоевать Италию и властвовать на Капитолии была, в сущности, народным объяснением восточной опасности. Отсюда и произошел мощный взрыв национального чувства, после Акция низвергнувший в пропасть Антония и принудивший Августа путем завоевания Египта и разрушения царства Птолемеев отомстить за унижения, нанесенные Востоком Риму в гражданской войне. Отсюда также происходили постоянно распространявшиеся слухи о возможном перенесении столицы на восток, живое беспокойство римских патриотов по поводу этой опасности и предупреждение Горация, который в 3-й оде III книги заставляет Юнону в мифе о Трое символизировать борьбу между Римом и Востоком. Отсюда, наконец, произошла огромная популярность, которой пользовалась в этот момент мысль о мщении парфянам. Завоевания одного Египта было мало для римского патриотизма. Опьяненная народной легендой об Акции, изображавшей последнюю войну как великий триумф Рима, обманутая легендой об Августе, которому, по ее мнению, все, даже самые трудные, предприятия должны были удаваться, Италия после завоевания Египта хотела продолжать на Востоке свои репрессии и свое мщение; она мечтала о завоевании Парфии, которое должно было всецело восстановить римский престиж во всей Азии и дать громадную добычу и неизмеримые сокровища, необходимые для реорганизации финансов империи. Поэты постоянно возвещали об отправке легионов в дальние экспедиции, даже для завоевания Индии, и в Италии таким путем развивался интерес к великому проекту Цезаря и Антония.[7]
К несчастью, он явился слишком поздно, таково было, по крайней восточная мере, мнение Августа. Август хорошо понимал, что укрепить колеблющееся римское владычество на Востоке необходимо, но не с Августа помощью репрессий и театральных войн, которых желала Италия. Он знал тайну Акция; он знал, что мог выступить борцом за италийский национализм только тогда, когда Антоний невероятными ошибками уже разрушил сам свое могущество; он знал, что в последней гражданской войне он одержал победу без боя. События, посреди которых он находился в последние годы, привели его поэтому к убеждению, которое одно только может объяснить внешнюю политику первых десяти лет его принципата, а именно, что Рим слишком истощен гражданскими войнами, чтобы даже при поддержке Италии и всех западных провинций продолжать на всем Востоке, от Понта до Египта, ту грубую и властную политику, при помощи которой он покорял друг за другом поодиночке большие и малые государства Востока. Рим состарился и оказался бы бессильным на Востоке против новой коалиции, подобной предпринятой Клеопатрой, если бы эта коалиция сумела избежать ошибок Антония.[8]
Что мог бы сделать Октавиан, если бы Антоний последовал совету Клеопатры и после основания новой империи, вместо того чтобы вести войну с Октавианом в Европе, ожидал бы, чтобы Рим атаковал Египтом его на Востоке для завоевания своих потерянных провинций? Восточная война с новой грозной империей была бы безнадежным предприятием. Риму пришлось, таким образом, признать свою слабость на Востоке, и, подобно всем слабеющим государствам и партиям, он ловко скрыл эту слабость под красивыми покрывалами великодушия и доброты, начиная с большей гуманностью обращаться с провинциями, управлять которыми он не мог более при помощи одной только силы.[9] Организация Египта, которая, конечно, была придумана и предложена Августом и которая (хотя многие историки и не отдают себе в этом отчета) была настоящим революционным новшеством, введенным гражданскими войнами и окончательно санкционированным реставрацией 28–27 гг., была первой попыткой этой новой восточной политики. Впервые в истории Рима новое завоевание не было ни отдано под власть вассальной династии, ибо боялись увидеть появление новой Клеопатры, ни объявлено римской провинцией, ибо не были уверены в том, что Египет подчинится управлению проконсула. Законная монархия, с ее вековым авторитетом, с ее привычным сложным делом подкупа и репрессий, не имела успеха в поддержании порядка в течение последних пятидесяти лет; народные мятежи, дворцовые заговоры, гражданские войны не переставали волновать Египет. Как можно было думать, что незнатный сенатор, ежегодно переизбираемый в Риме, окажется способным управлять страной с тремя легионами, из которых одного едва было достаточно для поддержания порядка в Александрии? [10]
Римское правительство было слишком ненавистно и дискредитировано на Востоке, а особенно в Египте. Август, подражая политике Антония, задумал создать в Египте что-то вроде династического призрака, за которым мог бы скрываться представитель республиканского Рима.[11] Он хотел управлять Египтом при помощи двуликого магистрата, как пытался это сделать уже Антоний: лицо магистрата, обращенное из Италии, должно было быть латинским и республиканским, обращенное же к Египту — восточным и монархическим. Август и назначенный им praefectus Aegypti условились играть эти две роли и исполнить эту двойную магистратуру: Август, бывший в Италии только первым гражданином республики, был в глазах египтян в течение десяти лет своего принципата наследником Птолемеев и новым царем Египта, живущим далеко от Александрии, потому что он был принужден управлять из Рима более обширной империей, и управляющим Египтом при помощи своего префекта; последний же был для египтян родом наместника, тогда как италийцы могли видеть в нем древнего магистрата, которого Рим посылал управлять покоренными городами в первые столетия завоевания Италии. Человек, не осмелившийся даже объявить Египет римской провинцией, не мог ' осмелиться попытаться завоевать Парфию после двух крупных неудач Красса и Антония. Для завоевания Парфии нужно было нечто иное, чем прекрасные оды Горация; по расчетам Цезаря, нужны были по меньшей мере шестнадцать легионов и очень крупные суммы денег. Теперь, когда армия была сокращена до двадцати трех легионов, едва достаточных для обороны империи, было невозможно шестнадцать из них отправить в страну, из которой не вернулся Красс.
Таким образом, только как бы благодаря заразительному обману чувств Италия видела все свои мечтания олицетворенными в Августе, положение Согласие между нацией и первым магистратом республики было Августа только кажущимся, и в основном вопросе восточной политики их разногласие было непримиримым. Италия толкала Августа на дорогу, проложенную Крассом и Антонием, а Август, напротив, хотел предоставить Парфию поэтам, предоставляя им возможность завоевывать ее на бумаге столько раз, сколько им было угодно. И одного этого разногласия достаточно для нас, чтобы смотреть на конституционную умеренность Августа совсем не как на «политическую комедию». Начиная с Красса завоевание Парфии было оправданием всех государственных переворотов, проектированных или реализованных. Цезарь надеялся им оправдать свою диктатуру, а Антоний — свой триумвират. Август, со своей стороны, не желавший идти на отдаленный Восток за трофеями, обещанными Цезарем и Антонием, предполагал, напротив, по необходимости и по благоразумию, а не по глупости и республиканской идеологии, конституционным путем отправлять свое консульство в Риме и проконсульства в своих трех провинциях; он скрывал, как только мог, это смешение двух властей, консульской и проконсульской, которое вместе с префектурой Египта было самым важным нововведением в реформах 28 и 27 гг. Поэтому тотчас же после 16 января он поспешил отказаться от всех новых почестей и постарался успокоить своих фанатичных поклонников;[12]он стремился всеми находившимися в его распоряжении средствами показать, что желает управлять вместе с сенатом;[13] он желал, наконец, привести к разумным размерам идею, что все сделано им и его могуществом, и убедить сограждан, что он не более чем сенатор и римский магистрат. Историки последних пятидесяти лет видят во всех этих его поступках только комедию. Должно однако думать, что Август, весьма вероятно, знал современный ему Рим и Италию не хуже современных профессоров истории. Он знал, стало быть, что имперское высокомерие и республиканская гордость были теми двумя чувствами, которые боролись в душе нации, и что можно, удовлетворяя одно, оскорбить другое, но что нельзя одновременно причинить насилие им обоим. Завоевание Парфии, быть может, могло разрушить республику без слишком большого риска, но Август не имел склонности к подобному приключению.