Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Князь Долгорукий вошёл в покои царские, забыв даже перекреститься, взглянуть на покойника. А сразу к патриарху:
— Святой отец, кому государь царство завещал?
— Старшему сыну, князь, — неодобрительно покосился Иоаким на Долгорукого, внёсшего шум туда, где должна царствовать тишина.
— Фёдору, значит.
— Значит, ему.
Князь повернул назад. За ним добровольные клевреты.
— Идём за Фёдором.
— Но он сильно болен, — догнал их уже в переходе Костериус. — Ему нельзя вставать.
Долгорукий и бровью не повёл в сторону лечца, словно это комар или мошка прожужжала.
Царевич Фёдор, плохо спавший ночь из-за болезни, услыша шум во дворце, велел своей постельнице:
— Родимица, выдь, узнай, что там?
Та вышла, и вскоре воротилась. Колебалась: говорить ли, но женское естество пересилило:
— Батюшка ваш помер, Фёдор Алексеевич.
Царевич всхлипнул, притих. Постельница подошла, поправила подушку, подняла сползшее на пол одеяло. Погладила мальчика по голове:
— Сиротинушку моя, жаль моя... — И у самой слёзы закапали, вспомнилась родная Украина, старый батька с маткой. — Не плачь, дитятко. Воны теперь в раю, батюшко наш Алексий Михайлович. Не трави душу, серденько, молись за него.
А меж тем шум во дворце всё усиливался, кто-то бегал по переходам, где-то плакали навзрыд, топали ноги, скрипели половицы.
— Родимица, запри дверь на запор, — попросил Фёдор, догадавшись наконец, что возня эта его не минует. Обязательно хватятся его, прибегут за ним. А он никого не хочет видеть, даже родных, хочет один поплакать.
Едва успела Феодора Родимица запереть дверь, как тут же в неё постучали.
— Фёдор Алексеевич, отвори, — послышался голос князя Долгорукого. — Это я — Юрий Алексеевич.
Фёдор взглянул на испуганную постельницу, приложил палец к губам: молчи, мол. Хитрово стал звать её:
— Родимица-а, слышь, отвори. Ты оглохла там, чё ли?
Но Фёдор уже и кулачок показал бедной женщине: не отзывайся.
— Ломайте дверь! — приказал Долгорукий.
Двери оказались крепкие, дубовые. Сколько ни давили на них снаружи, выдержали.
— Топоры несите, — хрипел князь. — Рубите!
Принесли топор, начали рубить. Прорубили дыру у засова, кто-то сунул руку через неё, отодвинул задвижку. Ввалились запыхавшиеся, злые.
— Ах ты ведьма заднепровская! — кинулся было на постельницу дворецкий Хитрово.
— Не сметь! — крикнул тоненьким голоском царевич Фёдор. — Тронешь хоть пальцем, велю засечь, — пригрозил мальчик.
Хитрово остановился на полпути, знал уже, кем стал царственный отрок и чем может грозить его единое слово.
— Фёдор Алексеевич, Бог призвал твоего батюшку к себе, — начал Долгорукий, и даже не забыл на этот раз перекреститься. — А великий государь, отходя в мир иной, отказал царство на тебя. Пожалуйста, изволь сесть на трон.
— Не хочу. Я болен. Идите все отсюда, сажайте крестника моего, Петра.
— Но он ещё не смыслен. И потом, царство-то тебе отказано, не ему Федя, сынок, не огорчай душу отца твоего. Ведь он сейчас с неба взирает на нас и каково ему слышать такое твоё слово. Скорбит душа его, Федя.
— Но я же болен, Юрий Алексеевич, — со слезами взмолился царевич. — Ну пожалейте вы меня, за ради Христа. Я по горнице ходить не могу.
— И не надо ходить, Фёдор. Мы тебя на руках унесём. Не упрямься.
Заметив колебание царевича, Долгорукий кивнул спутникам:
— Ну, чего стоите? Берите государя, да осторожней.
Сам князь и рад бы подставить своё плечо, да уж стар, себя б хоть донести. Охотников нести Фёдора и так довольно сыскалось. Окромя Хитрово да Хованского-Тараруя тут же и дядя царевича объявился — Милославский Иван Михайлович[11], князья Куракин Фёдор и Волынский Василий.
Волынский прибежал последним, когда понял, чей перевес будет, хотя полчаса тому обещался Матвееву за Петра кричать. И то, пока шёл разговор, он в дверях стоял на всякий случай, а ну Фёдор откажется и настоит на своём, тогда б он успел назад в Думу добежать и за Петра провопить.
Милославский с Куракиным одного роста оказались, им и взгромоздили на плечи царевича, Хитрово с Тараруем ноги царевича держали, им как раз по ноге досталось. Ну а Волынскому выпало впереди бежать по переходам и путь очищать:
— Дорогу, дорогу, государь идёт.
Сына дворецкого Ивана Хитрово князь Долгорукий вперёд послал:
— Беги, скажи Матвееву, чтоб уводил Петра. Не ронял бы царскую фамилию.
Однако беспокоился князь напрасно. Матвеев, узнав, что государь отказал царство старшему, сам увёл Петра из Думы, передал царице, шепнул обнадёживающе:
— Не горюй, Наташа, сие ненадолго. Помяни моё слово, скоро, очень скоро Пётр на троне будет.
Менее всего огорчился сам виновник, царевич Пётр, что там ему скипетр да держава, когда его в спальне настоящая сабля дожидается.
А меж тем бедного Фёдора Алексеевича внесли в Думу, усадили на трон. Слёзы катились по щекам четырнадцатилетнего отрока и от боли и от горя, свалившегося на его хрупкие плечи. Он плакал об отце, а другие словно забыли о случившемся. Им важно было публично провозгласить его царём, хотя, видит Бог, он не рвался на трон. Несколько раз он пытался сказать: «Отнесите меня к отцу». Но его словно и не слышали или не хотели слышать. Князь Долгорукий нашёптывал ему:
— Ты — царь, Фёдор. Слышишь — царь. Надо утвердиться. Потерпи. Успеешь с батюшкой попрощаться.
Боярин Стрешнев Родион Матвеевич сунулся к Долгорукому с советом:
— Надо бы скипетр, князь, и державу.
— Ты что, сдурел, Родион, он же не удержит.
— Но всё одно неладно это, — не сдавался Стрешнев, — царём объявлять, и без державы.
Сошлись на том, что скипетр и державу будут держать Стрешнев с Милославским, как родственники царя, а руки Фёдора будут лишь касаться этих атрибутов. Принесли и шапку Мономаха, но её Фёдор сам решительно оттолкнул, даже примерять не стал. Оно и без примерки видно было, что велика она для мальчика, утонет он в ней.
— Шапка ему в плечах тесна станет, — угрюмо съязвил стольник Матвей Васильевич Апраксин, сидевший неподалёку от трона и видевший слёзы царевича и посему сочувствующий отроку. — Ослобонили б дитё, аспиды. Ведь эдак они его вслед за отцом отравят.
— Эт верно, — согласился казначей Лихачёв, сидевший рядом. — Дали б хоть на ноги подняться ребёнку.
Гудела Дума, заполнявшаяся боярами, ждали возглашения царёвой воли, вздыхали по усопшему, жалели вступающего в нелёгкую упряжь царскую. А по щекам Фёдора катились крупные, с горошину слёзы, и никто не смел осудить его, все понимали состояние отрока. Лишь князь Долгорукий не мог с этим смириться. Сипел над ухом царевича:
— Вытри слёзы, Фёдор. Стыдись.
После похорон великого государя Алексея Михайловича собрались родные его в верхней горнице погоревать вместе, поплакать, ну и посоветоваться, как дальше жить.
— А где ж Наталья Кирилловна с крестником? — хватился Фёдор Алексеевич. — Позовите кто-нибудь.
Но отчего-то никто не шевельнулся, а Софья Алексеевна сказала:
— Обойдёмся без мачехи.
— А и верно, — поддержал её Иван Михайлович Милославский. — С какими глазами ей являться после той ночи с беззаконным притязанием на престол.
— Да уж что и говорить, — отозвалась Татьяна Михайловна. — Такая молодая, да ранняя. Не ожидала я от Наташки такой прыти, не ожидала.
Неожиданно захихикал сидевший у окна царевич Иван, все оборотились к нему: с чего это он? А он смеялся, не замечая, что привлёк общее внимание.
— Ваня, что с тобой? — спросила тётка Анна Михайловна, сидевшая рядом.
— Хы-хы, когда гроб-то с крыльца несли, боярин-то Одоевский споткнулся да растянулся на ступеньках-то. Гы-гы-гы.
Все переглянулись: что, мол, взять с глупенького, мал ещё, всего десять годков. Но Софья Алексеевна оборвала весельчака строго:
— А ну-ка перестань, дурак.
Иван испугался, притих, но ухмылку с лица так и не мог согнать, из похорон ему больше запомнилось падение на крыльце старого боярина.
— Надо что-то с нарышкинским гнездом делать, — сказал Иван Михайлович. — Ванька не оставит нас в покое[12], уж наверняка плетёт что-то.
— Выгнать их обратно в Смоленск, — предложила Татьяна Михайловна.
— Нет, в Смоленск нельзя, там у них сторонников много сыщется. Ещё и поляков могут натравить на Москву. Надо в другую сторону.
— А зачем выгонять-то? — спросил Фёдор. — Дядь? Тёть? За что вы на них?
— Федя, ты молод, всего не понимаешь... — ласково начал Милославский.
— Но я же царь, должен знать.
— Царь ты, царь, Фёдор, но пока во всей этой паутине разберёшься, позволь нам, старикам, с этим управляться.
— Но крестника своего я в обиду не дам, — сказал твёрдо Фёдор. — Как-никак, я перед Богом отец ему.
— А никто и не собирается Петра обижать. Пусть живёт себе, мы разве о нём говорим. Мы о недругах наших речь ведём. О твоём, Федя, спокойствии печёмся. О твоём!
— Да, — неожиданно вспомнила Татьяна Михайловна. — Надо послать кого к патриарху Никону[13] в Ферапонтов монастырь, пусть он пришлёт грамоту о прощении покойного государя Алексея Михайловича.
— Это верно ты заметила, Татьяна. Я пошлю туда боярина Фёдора Лопухина. Он уговорит упрямца.
— Надо бы как-то облегчить ему ссылку, Федя, — посмотрела Татьяна Михайловна на племянника.
— Э-э, нет, — возразил Милославский. — Ещё рано. Греха с патриархом Иоакимом не оберёшься.
— А что они не поделили? — спросил Фёдор.
— Как что? А патриаршество. Никона-то за что выслали? Он решил выше царя возвыситься[14], вот на этом и свернул себе шею А после него патриархом рукоположен Иоаким. Теперь если вернуть Никона, что ж получится? Он себе доси патриархом считает, Иоакима клянёт. Пусти его в Москву, впору будет бежать отсель, мамаево побоище начнётся. Нет уж! Пусть лучше сидит в Ферапонтовском. Тут ты, Татьяна, не сбивай царя. Не толочь, что не скисло.
— Но, Иван Михайлович, я же не говорю везти его в Москву, я ж о полегчении участи.
— Не боись, Таня, он и лам не трудно живёт. Всех поколачиюет, даже из пищали палит, сказывают, по птицам. За одно это можно из иереев извергнуть.
Вдруг резко отворилась дверь и на пороге появился протопоп Андрей Савинов — духовник умершего царя. Глаза его недобро поблескивали, да и весь его вид являл скорее кулачного бойца, чем мирного иерея.
— Ага-а, весь царствующий дом здесь, — вскричал он. — Это хорошо. Все сразу узнаете, какое кощунство свершил ныне патриарх, какое беззаконие, какую поруху порядку!
Духовник царя — лицо особое. Только ему исповедуется царь, только он знает самое сокровенное о царе, о его грехах явных и тайных. Именно он, духовник, утишает душевные страдания своего высокого подопечного. Поэтому он вхож к царю в любой час дня и ночи.
Оттого протопоп Андрей и ворвался в верхнюю горницу безо всякого стеснения и разрешения. И всеми присутствующими это было воспринято как должное.
— В чём дело, святой отец? — спросил Милославский. — Какую поруху совершил патриарх?
— Вы разве не видели? Он на отпевании вложил в руку государя прощальную грамоту.
— Ну и что?
— Как «ну и что»? — взвизгнул протопоп. — Я! Я должен был вложить государю эту грамоту. Я его духовник — не Иоаким. Я!
Все переглянулись. Татьяна Михайловна сказала:
— А ведь верно. Духовник должен вкладывать прощальную грамоту.
Слова царевны подлили масла в огонь. Протопоп, сжав кулачки, забегал по горнице, заговорил сбивчиво, бессвязно, через едва сдерживаемые рыдания:
— Я этого так не оставлю... Я этого не попущу... Я убью его... Я его... У меня уже есть полтыщи оружных людей. Я им только прикажу.
Все видели, что бедный протопоп впал в истерику, и молчали, дабы не усугублять дела. Татьяна Михайловна уже жалела о том, что поддержала несчастного. А он, приняв молчание едва не за согласие с ним царствующей семьи, распалял себя всё более и более и под конец начал грозить уже им, царствующим: