Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Я по-прежнему пялюсь на экран — на тот размытый кадр, будто пытаюсь узнать незнакомку. Но что тут разглядишь — лишь кусочек плаща и краешек перчатки.
— В школе знают, что вы меня увезли. Норткатт знает.
— Думаю, мы сумеем договориться с твоей директрисой, — улыбается Хант.
У меня зарождается чудовищное подозрение, но я сразу же гоню прочь страшную мысль, даже до конца ее не обдумав. Я бы никогда не смог убить Филипа.
— Значит, я теперь работаю на вас? — Я делано улыбаюсь.
— Что-то вроде того. Помоги нам, а мы рекомендуем тебя для программы агента Юликовой. Она тебе понравится.
Сомневаюсь.
— А если я не хочу участвовать в этой программе?
— Мы же не мафия, — успокаивает Хант. — Решишь от нас уйти — уходи.
Вспоминаю про запертую дверь в комнате для допросов, про заблокированные двери машины.
— Ну да, конечно.
Агенты отвозят меня обратно в Уоллингфорд. Но половину занятий я уже пропустил. Черт с ним, с обедом. Отправляюсь в комнату, запихиваю папки с фотографиями под матрас и усаживаюсь ждать. Вот сейчас меня вызовет комендант.
Вызовет и скажет: «Мне так жаль, примите наши соболезнования».
А уж мне как жаль.
Лицо у Филипа словно восковое. И неестественно блестит. Наверное, натерли чем-то, чтобы не разлагалось. Я подхожу к гробу попрощаться и только тут замечаю, что его накрасили специальной косметикой. Если внимательно приглядеться, видно незакрашенные участки: полоски мертвенно-бледной кожи за ушами и на руках, между манжетами и перчатками. На Филипе костюм, который выбрала мама, и черный шелковый галстук. При жизни он такое, по-моему, ни разу не надевал, но вещи наверняка его. Волосы аккуратно приглажены и завязаны в хвост. Воротник рубашки почти полностью закрывает ожерелье из шрамов — отличительный знак захаровских громил. Правда, в этой комнате все и так прекрасно знают, чем он занимался.
Встаю на колени перед гробом. Но мне нечего сказать брату. Я не жажду его прощения и сам его не простил.
— Они у него вытащили глаза? — спрашиваю я Сэма, усаживаясь на место.
Желающие попрощаться все прибывают. Мужчины в черных костюмах отхлебывают из маленьких фляжек; женщины в черных платьях щеголяют туфлями, остроносыми, точно ножи.
Сосед удивился моему вопросу.
— Наверное, вытащили. Скорее всего, заменили на стекляшки, — он чуть бледнеет. — А тело накачали дезинфектором.
— Ага.
— Старик, извини, зря я это сказал.
Качаю головой в ответ:
— Я же сам спросил.
На Сэме почти такой же костюм, как на Филипе. А на мне — папин, тот самый, который пришлось тогда отдать в химчистку — смыть кровь Антона. Жутко, знаю, но что было делать? Либо его надевать, либо школьную форму.
К нам подходит Даника в темно-синем облегающем платье и жемчужном ожерелье. Будто вырядилась собственной матерью.
— Девушка, я вас знаю?
— Ох, Кассель, заткнись, — отвечает она, а потом спохватывается: — Прости меня, я соболезную твоей потере и не…
— Хорошо бы все прекратили говорить «соболезную». — Пожалуй, получается чуточку громче, чем следовало.
Сэм как бы в панике оглядывает зал.
— Не хочу тебя расстраивать, но все присутствующие именно это и собираются говорить. Ну, похороны же, в этом и суть.
Улыбаюсь краешком губ. Хорошо, когда они рядом, даже здесь с ними не так тяжко.
Выходит распорядитель с очередным необхватным букетом, позади трусит мама и указывает, куда поставить цветы. По ее лицу очень нарочито и театрально стекают слезы вперемешку с тушью. Мать замечает тело Филипа (уже раз десятый, наверное), тихонько вскрикивает и с рыданиями падает на стул, прикрывшись платком. Тут же подбегают какие-то женщины, чтобы ее утешить.
— Твоя мама? — зачарованно спрашивает Даника.
Как же ей объяснить? Мама устроила настоящий спектакль, но это ничего не значит — в действительности она по-настоящему скорбит. Просто горе для нее — одно, а спектакль — совсем другое.
— Да, наша мамочка, — говорит кто-то скучающим голосом. — Удивительно, как мы не начали грабить супермаркеты еще во младенчестве.
Даника подпрыгивает на стуле, словно ее застукали на воровстве.
А я не поворачиваюсь — и так знаю, что это Баррон.
— Привет, братец.
— Ты Дани, правильно? — спрашивает тот, хищно улыбаясь, и усаживается подле меня.
Вспомнил ее. Хорошо — может, теперь поменьше колдует с воспоминаниями. Но неожиданно мне в голову приходит и еще одна мысль: я же подвергаю Сэма и Данику опасности. Им не следует здесь находиться: люди ведь собрались отнюдь не безобидные.
— Меня зовут Сэм Ю. — Сосед протягивает Баррону руку и одновременно заслоняет собой подругу.
Брат отвечает на рукопожатие. Костюм поприличнее моего, черные волосы коротко подстрижены и аккуратно уложены. Прямо такой хороший мальчик.
— Друзья Касселя — мои друзья.
К кафедре подходит священник и тихо обращается к маме. Не знаю его. Мать никогда не отличалась особой набожностью, но сейчас обнимает его с таким рвением, точно готова немедленно покреститься в первой же попавшейся луже.
Спустя минуту она принимается вопить, перекрикивая безликую фоновую музыку. Что ее взбесило, интересно?
— Его убили! Так им и скажите в своей проповеди! Нет на свете справедливости, так и скажите!
И тут, словно по сигналу, входит Захаров. Поверх костюма накинуто неизменное длинное черное пальто. На булавке для галстука переливается фальшивый Бриллиант Бессмертия. Взгляд холодный и жесткий — не глаза, а стекляшки.
— Поверить не могу: ему хватило наглости сюда явиться, — тихонько говорю я и встаю, но Баррон хватает меня за руку.
Рядом с отцом Лила. Не видел ее с того самого ужасного разговора в Уоллингфорде. Золотистые волосы промокли от дождя, она вся в черном, только на лице необычайно ярко выделяется красная помада.
Лила смотрит на меня, а потом замечает Баррона и, сразу же посуровев, усаживается на стул.
— Хорошо бы кто-нибудь унял вон ту мою доченьку. — Дедушка показывает на маму, будто доченек у него не одна, а несколько и можно случайно перепутать. — Даже с улицы слышно.
Не заметил, как он вошел. Дед встряхивает зонтик и неодобрительно хмурится. Я вздыхаю от облегчения: как же здо́рово, что он здесь.
Старик треплет меня по волосам, как маленького.
Священник прокашливается, и все медленно затихают и рассаживаются по местам. Мать все еще рыдает, а чуть позже принимается стенать так громко, что проповеди почти не слышно.
Как бы, интересно, Филип себя чувствовал на собственных похоронах? Наверное, огорчился бы, что Маура не привезла сына попрощаться; застыдился бы мамы и скорее всего страшно бы разозлился при виде меня.
— Филип был воином в царствии Божьем, — вещает пастор. — Теперь он в воинстве ангельском.
Его слова неприятно отдаются в голове.
— Сейчас сюда выйдет Баррон и скажет несколько слов о своем любимом покойном брате.
Тот выходит к кафедре и принимается расписывать, как они с Филипом вместе карабкались на какую-то гору и по пути узнали много важного друг о друге. Трогательная речь. История полностью содрана с одной книжки, которую мы в детстве читали.
Все, пора стащить у кого-нибудь фляжку, выбраться отсюда и посидеть тихонько в уголке.
Удобно устраиваюсь на ступеньках в фойе. В соседнем зале тоже с кем-то прощаются: из-за двери доносятся приглушенные голоса, совсем не такие громкие, как голос Баррона. Откидываюсь назад и гляжу на потолок, на мерцающую хрустальную люстру.
С папой мы здесь же прощались. Помню этот запах нафталина, пышное шитье на тяжелых шторах, узор на обоях. Помню, как старательно отворачивался распорядитель, когда безутешной вдове передавали конверты с нечестно заработанными деньгами. Похоронное бюро располагается неподалеку от Карни, и мастера часто пользуются его услугами. После церемонии мы отправимся на местное кладбище, где лежат папа и бабушка Сингер. Оставим цветы на их могилах. Может, те, из соседнего зала, будут там же своего покойника хоронить. Мастера ведь гибнут что ни день.
На папины похороны приехала тетя Роза, мы ее много лет до этого не видели. Самое яркое мое воспоминание: я стоял возле гроба и на ее вопрос «ты как?» ответил «нормально». Автоматически, даже не понял, что она имеет в виду. А тетя поджала губы, словно расстроилась, какой я плохой сын.
И я действительно почувствовал себя плохим сыном.
Но брат из меня еще хуже.
В фойе выходит Захаров и осторожно прикрывает за собой дверь. До меня доносится голос Баррона: «Мы никогда не забудем, каких необычных зверюшек Филип делал из воздушных шариков, как замечательно стрелял из лука».
Захаров с улыбкой приподнимает густые седые брови:
— Сколько интересного я сегодня узнал о твоем брате.
Встаю. Может, я и не могу ничего хорошего сказать о покойном и прощения у него просить не собираюсь, но кое-что сделать все-таки могу. Самую малость. Врезать его убийце.
Захаров, наверное, увидел выражение моего лица: он примирительно поднимает руки в перчатках. Плевать. Наступаю на него и поднимаю кулак.
— Мы же заключили сделку.
— Я не убивал твоего брата, — он отступает на шаг. — Пришел сюда, чтобы выразить соболезнования твоей семье и сказать тебе, что я его не убивал.
Я не опускаю кулак. Приятно смотреть, как он пятится.
— Не надо. Я не имею отношения к убийству, остановись и подумай — это же совершенно очевидно. Ты для меня гораздо более ценен, чем месть какой-то мелкой сошке. Ты хорошо понимаешь, насколько важен твой дар, ты же умный парень.
— Правда?
Вспоминаю, как Филип сказал еще тогда, несколько месяцев назад: «Вырос ты или не вырос, а идиотом так и остался».
— Почему твоя мать меня не обвиняет? И Баррон, и дедушка. Думаешь, они бы позволили мне прийти, если бы правда думали, что я организовал убийство Филипа?
Старик так сильно стиснул зубы, что вздулись желваки. Если ударить сейчас, когда он напряжен — будет еще больнее. Да, Захаров давненько не дрался.
Как же хочется врезать, прямо руку сводит. Я опускаю кулак на вазу, что стоит возле входа в зал. На ковер летят осколки и водопадом льется вода вперемешку с цветами.
— Вы нисколечко не жалеете о его смерти. — Я тяжело дышу, но ярость начинает отступать.
Непонятно, что и думать.
— Так и ты не жалеешь. — В голосе Захарова звенит металл. — Признайся, после его смерти тебе спокойнее спать по ночам.
В этот миг я ненавижу его, как никогда раньше.
— Вы прямо старательно убеждаете меня вас ударить.
— Я хочу, чтобы ты на меня работал. По-настоящему.
— Сделка отменяется.
Но тут до меня доходит: с гибелью Филипа Захаров наполовину выпустил меня из своей хватки. И даже больше чем наполовину: ведь теперь я не верю его обещаниям, а значит, и угрозы не смогу воспринимать серьезно. Если тебе говорят: «сделай это, а иначе», и ты делаешь, а потом все равно случается «иначе»… Какой мне резон его слушаться? Вместе с Филипом Захаров потерял и средство давления. Да, пожалуй, он действительно тут ни при чем. Я представляю для него ценность — редко когда мастер трансформации сам приходит к главе преступного клана.
Захаров кивает на занавешенную нишу — там скорбящие родственники могут уединиться и поплакать. Неуверенно иду за ним. Старик усаживается на длинную скамейку, а я остаюсь стоять.
— Ты жесток по натуре и нисколько меня не боишься, — тихо начинает он. — Мне нравится в тебе и то, и другое, хотя я бы все-таки предпочел увидеть немножко больше уважения. Из тебя получился бы превосходный убийца, Кассель Шарп, — убийца, которому нет нужды марать руки кровью, которому не придется содрогаться при виде содеянного, который никогда не увлекается слишком сильно.