Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
И вот однажды Галина мама поехала верхом, на лошади отвозить важный пакет в боевую охрану Рыбачьего полуострова.
Вокруг неё было огромное белое поле, пустое и ровное. Только далеко, там, где земля упирается в небо, стояли неровными зубцами горы. Это был хребет Тунтури.
Нигде не росло ни деревца, ни кустарника. Снег и камни лежали на белой равнине. И шёл по равнине колючий ветер, бил в глаза лошадёнке и Галиной маме. И так было пусто кругом! Даже птицы не было видно в синем небе.
Есть на свете такая суровая земля — ваша! — часть нашей Родины. И за неё на войне проливали кровь.
Лошадь проваливалась в сугробах, уходила в талую воду по самое брюхо.
С правой стороны в тундру врезался залив. Берег был однообразный: щебень и галька.
— Ну ты, пошла, пошла! — понукала Галина мама свою лошадку.
И вот они выбрались к самому заливу — лошадь со взмокшим брюхом и мама в разбухших от воды сапогах.
Залив был гладкий, как лист глянцеватой бумаги. Высокое, синее поднималось над ним небо. От синевы щемило в глазах и в сердце — так чист, так спокоен был небесный купол.
И вдруг воздух дрогнул. Откуда-то со стороны Тунтурей прилетела мина. С грохотом брызнули в небо камни и снег.
Лошадь прижала уши, и мама почувствовала, как она дрожит.
— Ну, старушка, родная, гони! — закричала мама и изо всех сил пришпорила лошадь.
Лошадь дёрнула, кинулась вскачь, хрипя и спотыкаясь. А вокруг них земля дрожала от новых взрывов.
Это фашист, который засел на сопках, обстреливал сверху подходы к нашим землянкам, чтобы никто не мог ни подойти, ни подъехать к ним.
Не успела мама отъехать от первой воронки и десяти метров, как что-то словно стукнуло её по плечу. Лошадь всхрапнула, взвилась на дыбы, а потом сразу упала на снег, подогнув передние ноги.
Мама сама не знала, долго ли она пролежала на снегу. Время было весеннее, солнце в тех краях весной и летом не заходит, и она не могла угадать, который теперь час. А часы у неё сломались.
Она очнулась не то от боли в плече, не то от холода, не то просто так. Очнулась и увидала, что лежит на взрытом снегу, рядом со своей убитой лошадью.
Маме очень хотелось пить. Она пожевала снегу, потом потихоньку вынула ногу из стремени, поднялась и пошла вперёд. Рукав куртки совсем намок от крови. Её тошнило. Но мама не возвратилась в штаб и даже ни разу не обернулась, не подумала, что можно возвратиться. Она шла вперёд, всё вперёд, одна в пустынном и белом поле. А вокруг неё тундра так и гудела от взрывов. Мёрзлые комья взлетали до самого неба и, дробясь на куски, валились вниз.
Мама шла очень долго. Она с трудом переставляла ноги и думала только одно: «Ну, ещё десять шагов! Ну, ещё пять! Ну, ещё три!»
Она сама не поверила себе, когда увидела наконец, что беловато-серые зубцы гор совсем близко подступили к ней. Уже виден и жёлтый дым наших землянок. Ещё сто раз шагнуть — и она пришла.
— Пришла!.. — сказала мама и упала в снег: ей стало совсем худо.
Минут через сорок бойцы заметили издали на снегу ее чёрную шапку-ушанку. Когда маму подняли и понесли в санитарную часть, её раненая рука свесилась с носилок и, словно мёртвая, поволоклась за ней по высоким снежным буграм.
В санчасти на маме разрезали куртку, а под курткой нашли пакет, который она принесла из штаба.
В Куйбышеве бабушка и Галя получили письмо — не от мамы, а от начальника госпиталя.
Сначала они очень испугались и долго не могли понять, что там написано. Но потом всё-таки поняли, что Галина мама ранена, упала с лошади и чуть не замёрзла в снегу.
— Так я и знала! Так я и знала! — плача, говорила бабушка. — Чуяло моё сердце!
— Моя мама ранена, — рассказывала Галя во дворе. — Мы так и знали!
Соседские девочки, которые отправляли подарки бойцам на фронт, сшили для мамы кисет и вышили: «Смело в бой, отважный танкист!» Они не знали, что Галина мама была связисткой.
Кисет с махоркой девочки отдали Галиной бабушке. Бабушка высыпала махорку и положила в кисет носовые платки, гребешок и зеркальце.
И Галя поехала с бабушкой в Москву, где лежала в госпитале мама.
Они остановились у родных, в Большом Каретном переулке, и каждый день ездили на троллейбусе навещать маму. Они возили ей клюквенный кисель в стакане, какао в термосе и варёные яйца.
Бабушка кормила маму с ложечки, потому что мамины больные, отмороженные руки ещё не двигались. А Галя стояла рядом и уговаривала ее, как маленькую: «Ну, съешь ещё немножко! Ну, за меня! Ну, за бабушку!..»
И вот мама почти совсем поправилась. Её выписали из госпиталя и дали отпуск на месяц. Она опять научилась быстро ходить и громко смеяться, только руки у неё ещё не гнулись, и бабушка причёсывала её и одевала, как раньше одевала и причёсывала Галю.
А Галя возила её через день в госпиталь на электризацию, брала для неё в троллейбусе билет, открывала ей двери, застёгивала на ней шинель. И мама называла её: «Мои руки».
Как-то раз мама получила открытку, на которой красивыми лиловыми буквами было выстукано по-печатному:
«Уважаемый товарищ, вам надлежит явиться в наградной отдел, на Скаковую улицу, такого-то числа в три часа дня».
Открытка была послана несколько дней тому назад, но пришла с опозданием. Такое-то число было уже сегодня, а до трех часов оставалось всего полтора часа.
Мама, Галя и бабушка поскорей оделись и поехали на Скаковую улицу. Они приехали без десяти три. Галя с трудом оттянула тяжёлую дверь, и они с мамой вошли в подъезд. А бабушка не захотела войти.
— Я лучше здесь похожу, — сказала она, — уж очень я волнуюсь.
У вешалки с мамы сняли шинель. А Галя сама сняла свой тулупчик. И тут всем стало видно, что под шинелью у мамы красивая парадная форма офицера Военно-Морского Флота, а под тулупчиком у Гали — матросская блуза, перешитая бабушкой из маминой краснофлотской фланелевки.
— Гляди-ка! Два моряка! — сказала гардеробщица.
Они поднялись по широкой лестнице. Впереди шла мама, осторожно неся свои руки в перевязках, а сзади — Галя.
За дверью сказали: «Прошу!» — и они вошли.
У стола сидел человек. Перед ним лежала белая коробочка. Всё сияло на человеке: золотые погоны, два ряда пуговиц, золотые нашивки на рукавах и много орденов. Галя и мама остановились у входа.
Галя посмотрела на маму. Мама была так красиво причёсана! Над воротом синей блузы виднелся край крахмального подворотника. Из бокового кармана блузы торчал платочек. А в кармане юбки, Галя это знала, лежал подарок куйбышевских ребят — кисет с надписью: «Смело в бой, отважным танкист!» Как жалко, что кисета не было видно!
Мама стояла навытяжку. Рядом в матросской куртке стояла навытяжку Галя.
Человек покашлял и взял коробочку. Он сказал:
— За ваши заслуги в борьбе с фашистами… — и протянул коробочку.
Но мамины руки лежали в чёрных перевязках. Они были в рубцах и лилово-красных пятнах, похожих на ожоги. Они защищали Родину, эти руки. На них остался багровый след её холодов и вражеского огня. И человек, стоявший против мамы, на минуту задумался. Потом он шагнул вперёд, подошёл прямо к Гале и отдал коробочку ей.
— Возьми, девочка, — сказал он. — Ты можешь гордиться своей мамой.
— А я и горжусь! — ответила Галя.
Но тут мама вдруг отчеканила по-военному:
— Служу Советскому Союзу!
И они обе, мама и Галя, пошли к двери.
Впереди шла Галя с коробочкой, сзади — мама с руками в перевязках.
Внизу, в подъезде, Галя открыла коробочку. Там был орден Отечественной войны — единственный орден, который передаётся по наследству детям.
У входа их поджидала бабушка. Она увидела мамин орден и громко заплакала. Прохожие стали оглядываться, и мама сказала бабушке:
— Перестань, мамочка! Я ведь не одна. Таких много… Ну, не плачь, неудобно!..
Но тут какая-то пожилая женщина, проходившая мимо, заступилась за бабушку.
— Отчего же, — сказала женщина, — конечно, матери очень лестно. И не захочешь, да заплачешь!
Но Галиной бабушке так и не удалось поплакать вволю на улице. Галя тянула её за рукав.
Ей хотелось скорее-скорее рассказать во дворе всем ребятам, как и за что они получили орден.
Душно. Крепко пахнет одеколоном. Сонно кружатся в парикмахерской мухи. Устали. Жарко. Они говорят: «Нам жжжарко».
Снаружи, за дверью, — солнце. Белое, оно льётся на землю. Люди ходят взад и вперёд по жаркой земле, что у самого моря. Эта земля называется набережной. Женщины, будто мужчины, одеты в брюки.
Всё на набережной как будто бы пропылилось. Даже деревья. Но ветки у каждого дерева очень зелёные. Ясное дело, они зелёные. Потому что деревья.
Правда, здесь нет ни единого миндаля, а там, где Катя живёт, почти у её порога — миндаль. Он повсюду, кроме бульвара; растёт, где улица, где такси и автобусы, где давка и суета.
Дерево миндаля не зелёное. Оно бело-розовое. Уже почти что сбросило свои цветущие лепестки. Стоит в очень слабом цвету, посредине травы, в том месте, где горка.
Там, где горка, не только трава и миндаль, там ещё и другие деревья.
Зато здесь море и люди в большущих шляпах или косынках и тёмных очках… Здесь море. И парикмахерская.
В парикмахерской все разговаривают друг с другом так громко, будто оглохли. У всех на свете острые голоса.
«Сиди, Катюша, сиди!»… «Тихо-тихо сиди»… «Сиди!»… А чего же ей делать, как не сидеть?! Все всегда хотят одного — чтобы Катя сидела и было тихо… Не замечают тебя, не глядят на тебя, на тебя не хватает времени. Ты — сиди. Ты — молчи!
«А я буду назло про себя разговаривать. Я буду сидеть и шептаться со всеми на свете. Назло. Назло».
Никто не хотел её слушать. Ленились. Они были уверены, что она не скажет им ничего интересного. А ей всегда хотелось говорить. И петь. И вот она научилась разговаривать с каждой щепкой, со стулом, столом, со скрипучей дверью. И ещё она научилась слышать голоса.
Катя была уверена, что всё вокруг и на самом деле умеет говорить, только никто ничего не желает слышать. Потому что некогда. Даже ребятам на их дворе тоже некогда. Катя была самой маленькой. Когда ребята играли в салки, они говорили: «А ты не мешай, а ты не болтай, а ты не путайся под ногами…»
Мир вокруг говорил и пел. Не может же Катя одна всю жизнь промолчать. Верно?
И вот она научилась тихо шептать — разговаривала почти что совсем неслышно. Разговаривала и шевелила при этом пальцами обеих рук. Получалось, как будто руки танцуют.
— Катя! Что ты бормочешь?.. Сиди спокойно.
Она сидела очень спокойно. Сидела, сидела, сидела спокойно возле кассы. На табуретке. Она тихо-тихо шептала что-то себе под нос.
Катила мама работала в парикмахерской, в мужском зале. Мужчины разного возраста входили сюда один за другим и садились в кресла. Из кресла вдруг вырастала какая-то шпунька. Для головы. Нет, для шеи. Нет, для затылков. Затылок того, кто садился в кресло, опирался об эту шпуньку. На мужчин накидывали белые простыни. Им мыли головы. Бритвами скоблили их по щекам. Потом им выщипывали машинкой, чем-то похожей на лесенку, волосы на затылке. Намочив тряпку, от которой шёл пар, их спрашивали:
— Компрессик желаете?
И, не дождавшись ответа, укутывали им щёки и нос в горячую тряпку.
— Массажик?
— Да.
И начиналось самое интересное. Мужчины молчали, а их щипали и хлопали по лицу.
Их щипали, скоблили, укутывали в горячие тряпки; им мыли головы (крепко тёрли ногтями головы), а они молчали, молчали… Все сидели спокойно: мужчины, которых здесь называли «клиентами», и Катя, здесь она называлась «девочкой бригадирши».