Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
— Вчера, — сказала миссис Сибба кротко и ласково, — я побывала у агента по торговле недвижимостью, и он сказал, что мой участок на углу Мейпл-стрит и Двадцать второй улицы поднялся в цене, потому что, как говорит миссис Шеперд, ее муж купил вторую половину квартала, после того как узнал, что кто-то собирается построить там большой универмаг, и агент предложил мне пять тысяч долларов за участок, но я отказалась, а теперь он готов дать мне две с половиной тысячи под закладную, и в банке на текущем счету у меня семьсот пятьдесят долларов, так что на эти деньги мы с Джереми вполне сможем съездить в Европу.
Мистер Сибба переложил табачную жвачку за другую щеку и задумчиво сплюнул в камин, но не сказал ни слова. Джереми перешел через комнату и молча поцеловал мать в лоб.
Так около тридцати лет назад Джереми впервые ступил на землю той самой Европы, которую ему суждено было озарить своим интеллектом и очистить своей моралью. Америка, которую он покинул, сильно отличалась от нынешней, — это была Америка свободной иммиграции и шумных кабаков, Америка, где высота небоскребов не превышала нескольких сот футов, а автомобили были новинкой. Тоже можно сказать и об Англии, куда он прибыл: она походила на муравейник, где так и кишели самонадеянные толстосумы, которые верили, что моря и мировые рынки вечно будут покорны им, подобно лакедемонянам,{9} которые полегли костьми, покорные заветам своих сограждан. Живой ум молодого американца особенно поразило спокойное непринужденное превосходство, которым был отмечен закат викторианской эпохи. С первого же взгляда он сообразил, что холодная и даже скромная уверенность в своем превосходстве куда действенней, чем бурное и упорное отстаивание своих прав. И Джереми понял, что обрел свою духовную родину. Здесь, в древнем лоне своего народа, он постиг, что живущий в нем гений будет признан, что он расцветет здесь так, как не расцвел бы ни в какой незрелой и суетной стране; что здесь стоит бороться за награду, которая увенчает жизнь, исполненную благородства.
Мы не станем описывать во всех подробностях этот год странствий, который, без сомнения, вдохнул в юного Сибба те идеалы и стремления, которым он неизменно оставался верен всю свою жизнь. Однако мы не можем умолчать об одном случае, ибо сам Сиббер поведал нам, какое глубокое впечатление этот случай произвел на него, хотя он и видел его тогда в ложном свете. В первый день своего пребывания в знаменитом университетском городе Оксбридже{10} Джереми вышел прогуляться после завтрака, а мать его легла отдохнуть. Он бродил по средневековым улицам, осматривая реставрированные готические здания и разрушенные классические фасады колледжей, робко заглядывая во дворы, пока наконец один из служителей не взял его за шиворот и не заставил силой осмотреть зал и все сорок два портрета, которыми были увешаны стены. В зале стоял слабый запах жаркого и горчицы, а на столе красовались грязные пивные кружки. Джереми благоговейно поднялся на возвышение и, глядя на дубовые стулья профессоров, размышлял свойственным ему сложным путем о строгом покое науки и о том, возьмет ли с него услужливый гид шесть пенсов или потребует целый шиллинг.
Когда он вышел на улицу, преисполненный возвышенных мыслей, к нему приблизились два проктора{11} в мантиях, а впереди них — педель{12} с серебряным жезлом.
Джереми остановился, до того пораженный этим проявлением академического великолепия, что едва заметил студентов старших курсов, бросившихся врассыпную по переулкам, и одного юного хулигана, который с почтительного расстояния показывал нос внушительным прокторским спинам. Ум Сиббера, подобно уму историка времен Древнего Рима, отнюдь не был восторженного склада, но тут он был потрясен. Не забывайте, что он был тогда лишь развитым не по годам мальчиком, не искушенным даже в университетской жизни своей родины, и потому английская пышность произвела на него неотразимое впечатление. Остановившись у древней стены, в ее прохладной тени, помня, что он — американский турист, самый ничтожный среди временного населения Оксбриджа, потрясенный старинным великолепием этого великого очага науки и слегка смущенный проблемой чаевых, Джереми смотрел на этих двух пожилых и немощных джентльменов, на шествовавшего впереди них вестника с серебряным жезлом, словно на богов, сошедших на землю. В голову ему пришла одна из поспешных гипотез, столь свойственных юности. Он решил, что это, по всей видимости, университетский церемониал, отмечающий шествие поэта-лауреата и королевского историка с завтрака, состоявшегося в зале, в свои покои. Однако это была хоть и смешная, но благородная ошибка. Благородным было и честолюбивое желание, мгновенно охватившее Джереми: он решил посвятить свою жизнь человечеству, сделавшись непременно либо историографом, либо поэтом-лауреатом.
Джереми сохранил эту встречу и свое решение в тайне, проявив отнюдь не юношескую сдержанность, — но ведь не будь он личностью исключительной, мы не стали бы его смиренными почитателями. Сдержанность его во время этой поездки была до известной степени вынужденной, и постепенно она сделалась одной из важнейших черт его характера. Миссис Сибба была в таком восторге от аристократической культуры Европы и от знакомства с несколькими очаровательными американцами, занимавшими высокое положение на Востоке Штатов, что и без того бурный поток ее красноречия превратился в настоящую Ниагару. Она говорила без умолку, и Джереми, попросту выражаясь, не мог вставить и словечка, он вынужден был ограничиваться лишь односложными выражениями согласия или вежливого отказа. Прожив так почти целый год, он стал необычайно молчалив, что лишь усилило его природную осторожность. Впоследствии эта манера разговаривать односложно не раз смущала его случайных знакомых, а порой у них просто не хватало терпения ожидать его лапидарных высказываний, которые насмерть разили противников или ярко озаряли мир.
Миссис Сибба одобряла его молчаливость. И одобряла не только потому, что ее это вполне устраивало, ибо она не терпела ни препирательств, ни возражений; нет, она чувствовала, что только в молчании Джереми сумеет впитать в себя ту культуру, которую она дала ему возможность увидеть. Да, именно «впитать», так она всегда и говорила. Где бы они ни бывали — в соборах, в картинных галереях, в монастырях, в Шамони или Фьеволе, на равнине Солсбери и в Каркасоне, она неизменно повторяла: «Ну, теперь, Джереми, сиди тихо и впитывай все это». А затем она начинала говорить сама. Ранние влияния, даже если они исходят от матери, легко переоценить, но всякий, кто знал Сиббера, не мог не удивляться той покорности, с которой он повиновался этому приказу. «Сидеть тихо и впитывать» стало для него не только послушанием, но и второй натурой. Будет ли преувеличением, если мы усмотрим в этих материнских словах источник того ныне прославленного девиза, который он избрал для себя в дальнейшем? Когда Сиббер, как известно, был признан величайшим историком своего времени, он разрешил Геральдической палате разработать для себя герб, но при условии, что на нем будет девиз — Qualis Tacitus Sedeo.[3] В этих словах необычайно удачно сочетается намек на королевское происхождение Сиббера, на его славу историка и на молчанье, в котором он восседал.
Всегда приятно бывает поподробнее остановиться на ранних этапах развития великого человека. Мы видим, как он стремится навстречу жизни с восторгом, присущим гению в юности, которая сама по себе является неким проявлением гения. Он еще не достиг известности, и его возвышенная, хотя и пугающая исключительность не успела отделить его от нас, простых смертных. Он сознает свою мощь, но тревожится за будущее, ибо как знать, оценит ли неверный род человеческий божественное начало, таящееся в нем? Мы бросаем на него ретроспективный взгляд, свободные от подобных опасений, так как, по крайней мере, знаем, что Сиббера ожидают два славных венца: венец духовного величия и венец осознанной святости.
Джереми привез из Европы стремления и идеалы, но все-таки, стоя на палубе парохода, который, пыхтя, входил в оживленную нью-йоркскую гавань, он не мог избавиться от тревожных чувств. В то время гавань была совсем не такой, как теперь, но уже тогда она представляла собой грозное и внушительное зрелище материальной мощи. Юный Сиббер ощущал на себе ее враждебность. Что у него общего с этими неугомонными строителями и разрушителями новых Вавилонов? Разве мог он надеяться, что такие люди захотят прислушаться к тому голосу, который он слышал в глубине своей души? Его мать стояла рядом, указывая ему наиболее примечательные сооружения и путаясь в названиях, — счастливая и взволнованная тем, что она снова дома. На миг Джереми почувствовал искушение довериться матери, но осторожность и сдержанность заставили его промолчать. Qualis Tacitus Sedeo. Какое гордое веление самодисциплины слышалось в этих словах, столь подходивших к случаю! Юный Сиббер поклялся себе вновь вернуться в Европу, на сей раз не только дабы восхищаться ею, но и дабы покорять.
Нет нужды подробно останавливаться на пребывании Джереми в прославленном Кэйлском университете, знаменитом по всей стране, коль скоро другие, гораздо более ученые биографы исследовали период его учебы более любовно и глубоко. Достаточно сказать, что он удостоился высоких академических наград, и хотя студенты, как это ни странно, его недолюбливали, зато он был любимцем и гордостью всех преподавателей, за исключением декана, который однажды признался одному из своих коллег, что «иезуитские сосунки возмущают его чувства американца». Сибберу посчастливилось завоевать справедливую привязанность знаменитого Тиббитса, который был в это время самым выдающимся историком в Соединенных Штатах. Тиббитс лично знал Фюстель Де Куланжа{13} и Актона{14} и первым ввел в Америке новейшие методы исторического исследования, разработанные Шартрской школой. Он старательно прятал значительную часть своих познаний, считая, что в обязанности профессора отнюдь не входит раскрывать бесценные тайны науки перед молодыми людьми, чьим уделом должна стать торговля. Но для Джереми он делал исключение. Вдохновенное лицо юноши, его тонкие губы и нос, отдаленно напоминавшие эмерсоновские, обратили на себя его внимание, и он в скором времени распознал высокие интеллектуальные устремления, которые скрывались под этой внешностью. Он как родной отец заботился об умственном развитии юного Сиббера. Он посвящал беседам с ним не менее двух вечеров в неделю, заставлял его писать рефераты по частным, но весьма спорным историческим вопросам и исправлял их, обращая особое внимание на четкость мысли и точность изложения. Некоторые из этих ранних работ сохранились и выставлены для всеобщего обозрения в библиотеке Кэйлского университета. Они размещены в хронологическом порядке и приносят неоценимую пользу студентам, раскрывая перед ними медленное, но неуклонное пробуждение способностей Сиббера; это тем более важно, что такие работы составляют основную массу его литературных произведений.