Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
В эти счастливые годы усиленные занятия Сиббера были прерваны только один раз. Когда Джереми был на третьем курсе, скоропостижно скончалась его любимая мать, оставив ему несколько тысяч долларов, небольшую, но тщательно подобранную библиотечку, серебряный чайный сервиз, изготовленный еще до Гражданской войны, и семейное генеалогическое древо, красиво нарисованное на огромном свитке пергамента. Было бы несправедливо сказать, что это печальное, хотя и неизбежное событие не произвело на Джереми никакого впечатления. Подобно многим великим людям, он был немало обязан своей матери и прекрасно сознавал это. Она первая заметила в нем пробуждающийся гений и сделала все возможное, дабы его взлелеять. Однако верный своей натуре и самодисциплине, он не проявил никаких признаков волнения, хотя считалось, что, надев маску напускного самообладания, он страдает тем сильнее. Как мы знаем теперь от самого Сиббера и его последователей, истинное величие проявляется не только в том, чтобы скрывать внешние признаки волнения, но и в том, чтобы сдерживать и само волнение, до тех пор пока в человеке не останется ничего, кроме чистого интеллекта и столь же чистого духа созерцания.
Вечером накануне возвращения в Кэйл, когда все благочестивые обряды последнего прощания были выполнены, Джереми сидел со своим отцом в гостиной. Джон Элайас, который никогда не отличался разговорчивостью, молчал, видимо, погруженный в глубокие размышления. Джереми же был только рад тому, что он избавлен от необходимости разговаривать, — это всегда стоило ему мучительных усилий. Питая должное уважение к отцу, он, однако, никогда не допускал, чтобы их отношения превратились в уродливую сентиментальность. Итак, он по своей неизменной привычке тоже молчал, обдумывая гениальное сочинение, которому суждено было совершить переворот в науке, опровергнув мнимую неподкупность Робеспьера. Он намеревался тем самым применить на практике свой «косвенный» метод, который потом стал в его руках таким грозным оружием и состоял в том, чтобы создавать путем разрушения и искать истину в чужих ошибках.
После двадцати минут мысленного оттачивания одной фразы Джереми почти довел ее до наивысшей действенности, как вдруг все его труды пропали из-за неуместного замечания отца:
— Жаль, что ее больше нет, — сказал мистер Сибба, стряхивая с себя задумчивость и вытирая глаза большим белым платком. — Поразмыслив, я прихожу к выводу, что она была хорошей женой и хорошей матерью. Я печалюсь о ней гораздо больше, чем сам мог ожидать. Смерть — ужасная штука, Джереми.
— В самом деле? — уклончиво отозвался Джереми.
— Это… это похоже на землетрясение, которое внезапно разрушает полдома, оставляя человека на улице без крова.
— Да неужели? — спросил Джереми с легкой иронией в голосе, так как подобные изъявления низменных чувств были ему не по душе.
— Это была замечательная женщина, — продолжал мистер Сибба, слишком толстокожий, чтобы уловить тонкие оттенки в словах сына. — Да, скажу я тебе, это была замечательная женщина! Пожалуй, мне в жизни не доводилось есть такой вкусный пирог с тыквой, каким она меня потчевала, а что касается сдобных булочек, то она унесла секрет их приготовления с собой в могилу — ведь она ни за что не хотела дать кому-нибудь этот рецепт. Право же, будь у меня столько обаяния, культуры и природного красноречия, сколько было у этой женщины, я давно бы стал американским послом в Англии или государственным прокурором.
— Неужели? — пробормотал Джереми.
— Но беда в том, — сказал мистер Сибба, сморкаясь с такими трубными звуками, словно хотел созвать целый гарнизон, — что «смерть и царей не пощадит», как сказал Брайант{15} в «Танатопсисе».
— Это сказал Шерли,{16} отец, — поправил его Джереми.
— А как она любила тебя, — продолжал мистер Сибба, пропустив слова сына мимо ушей. — Я лично писал ее завещание, и это самый ясный и исчерпывающий документ, который когда-нибудь выходил из юридической конторы. Она оставила все свое имущество тебе, и…
— Уместно ли говорить об этом сейчас? — спросил Джереми, чей литературный вкус был оскорблен внезапным вторжением завещания в надгробное слово мистера Сибба.
— Что ж, оставим это, если тебе угодно, — сказал мистер Сибба, задетый тоном Джереми. — Я выполню за тебя все формальности. Но разве ты не хочешь знать, что она оставила тебе?
— Потом, — сказал Джереми. — Может быть, ты будешь настолько любезен, что составишь мне список.
— Ну, если ты хочешь, чтобы все было написано черным по белому… — проговорил старый джентльмен, глубоко оскорбленный в лучших своих чувствах.
— Нет, нет! — воскликнул Джереми в смущении. — Ты неверно меня понял.
— Ну, все равно. Но я хотел бы задать тебе один вопрос, раз ты завтра уезжаешь в колледж.
— Какой же?
— Это касается нас обоих, и мне нужно знать, хотя ты можешь не отвечать сразу… Ты совершеннолетний, но достиг совершеннолетия лишь недавно, и твое знание жизни не стоит и ломаного гроша. Мне кажется, мой долг — указать тебе правильный путь. Но когда мать умирала, я торжественно обещал ей, что не буду стеснять твоих стремлений и заставлять тебя заниматься делами против твоей воли. Послушай же, Джереми…
И мистер Сибба начал своим приятным, ровным голосом длинный монолог, который Джереми почти не слушал: его утонченный ум, который всегда с таким трудом находил решение, нуждался в тишине и спокойствии. Когда отец умолк, он сказал мягко, но со свойственной ему ясностью выражений:
— Я уже немало думал об этом…
— Так, так, — одобрительно ввернул мистер Сибба.
— …и мне не хотелось бы принимать поспешных решений…
— Молодец!
— А потому, с твоего позволения, я все это обдумаю и до конца сессии напишу тебе обо всем подробно.
Джереми встал, чтобы пожелать отцу спокойной ночи.
— Что ж, — сказал мистер Сибба в некоторой растерянности, — мы как будто ни до чего не договорились, не так ли? Но теперь тебе известны все возможности. Ты можешь вступить в процветающее дело и внести в него…
— Да, да, я ценю это предложение и глубоко благодарен тебе за твою заботу и доброту, право же, глубоко благодарен… Ну, спокойной ночи, отец. Спокойной ночи.
Старик Сибба был человек деловой, привыкший мгновенно принимать решения по материальным вопросам, и он, вполне естественно, не мог понять более утонченный и идеалистический склад ума своего сына и связанные с этим неизбежные колебания. Он был очень удивлен, когда через полтора или два месяца получил от сына следующее письмо:
«Дорогой отец!
Выпускные экзамены помешали мне ответить на твое письмо так быстро, как мне бы того хотелось. К тому же я не мог торопиться в выборе своего дальнейшего пути.
Благодарю тебя за два твоих письма, из которых я узнал, как ты распорядился моим наследством, и за щедрое предложение по-прежнему посылать мне тысячу двести долларов в год. Я принимаю его с искренней признательностью и глубоко ценю твою доброту.
Мои колебания в выборе карьеры скорее возросли, нежели ослабели: они были тем более мучительны, что, как сказано в твоем письме, ты намерен сохранить за собой или продать свою юридическую практику в зависимости от моих планов. Едва ли нужно говорить о том, что я глубоко чувствую твою любовь ко мне, которой продиктован такой образ действий, и что столь нежное чувство лишь увеличивает, если это вообще возможно, мою признательность и мои колебания.
Я специализировался главным образом в области истории, и профессор Тиббитс советует мне продолжать научную работу. У меня нет особого отвращения к юриспруденции, но, пожалуй, меня больше интересует теоретическая ее сторона, чем судебная практика. Дела в обычном смысле слова меня не привлекают, хотя я полностью сознаю все значение такого рода деятельности. При этом я чувствую, что некоторая практика в этой области была бы для меня весьма ценной.
Профессор Тиббитс и ректор университета совместными усилиями пытаются устроить меня аспирантом в Сорбонну (это в Париже), причем возможно, что после этого я смогу работать в одном из немецких или английских университетов. Но к чему это приведет? Хотя история и является одной из важнейших наук, она делает возможной лишь академическую карьеру, а я не уверен, что смог бы руководить кафедрой, даже если бы мне ее предложили. Европа меня манит, но велика притягательная сила Америки; история меня привлекает, но ей противостоит юриспруденция и твердое положение в обществе. Поездка в Европу означала бы шаг в неизвестность и, кроме того, весьма тяжелую для меня разлуку с единственным близким мне человеком. Однако, если я начну работать в конторе, понапрасну пропадут три года усердных занятий, и, кроме того, у меня нет уверенности, гожусь ли я для адвокатской карьеры.
При таких обстоятельствах, мне кажется, будет большой ошибкой, если ты закроешь или продашь свою контору, так как, даже если я уеду в Европу — а это не исключено, — вполне вероятно, что к концу года я пожелаю вернуться в Америку и избрать адвокатскую карьеру, хотя ничего нельзя сказать с уверенностью.
Твой любящий сын