Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
— Вот что, Констанс, я не очень-то сочувствую этим эротическим самоубийствам, особенно когда к ним примешивается бездарное подражание Рембо. Все это слишком далеко от настоящей жизни, чтобы волновать меня. Если такие люди накладывают на себя руки, как знать, быть может, это лучший выход и для некоторых других. Но Рене, во всяком случае, был никудышным человеком.
— Ты прав, — задумчиво произнесла она. — А все-таки он был небесным созданием. Если бы я только знала, что он так страдает!
Я едва удержался, чтобы не уколоть ее: «А должна бы знать, раз все это вышло из-за тебя». Но вместо этого я зачем-то начал читать ей наставления.
— Ты должна взять себя в руки, Констанс. Так дальше не может продолжаться. Ведь это позор на весь мир. Не могу сказать, что я очень жалею Рене, — он был всего-навсего жалкий альфонс. Но он умер, тут уж ничего не поделаешь. А ты, я вижу, порвала с Борисом. Почему бы тебе не уехать куда-нибудь? Поезжай в Пекин или в Нью-Йорк. Все эти разговоры о наркотиках и самоубийстве одна только мерз…
Она засмеялась, и я осекся. Что поделаешь! Я говорил с ней как с другом, а она взяла и рассмеялась как леди. И в самом деле у нее был вид оскорбленной леди.
Вдруг она заговорила самым дружелюбным тоном:
— Пойдем-ка лучше да выпьем, пока не закрылись бары, а потом где-нибудь потанцуем. Сегодня мне не заснуть, и ты должен меня развлечь. Ты ведь знаешь, как я ненавижу одиночество.
Еще бы не знать! Это была одна из роковых черт ее характера. Я подозревал, что весь трагизм ее самолюбования и разговоров о самоубийстве, наркотиках и тому подобном сводился к страху перед тем, что ей придется провести вечер в одиночестве. Я уже открыл было рот, чтобы ответить ей, как вдруг раздался резкий и долгий звонок. Открыв дверь, я к величайшему своему удивлению увидел изрядно пьяного Бориса.
— Хелло! — приветствовал он меня. — Констанс тут? Кажется, я немного опоздал.
— Откуда вы взяли, что она здесь? — осторожно спросил я, опасаясь, что, если они встретятся, будет скандал.
— Она сказала, что, вероятно, зайдет сюда. Разве ее еще нет? Она ведь всегда так пунктуальна.
От этого можно было с ума сойти — ведь я уже не сомневался, что с Борисом все кончено. Я почувствовал, что еще немного, и я не выдержу.
— Она здесь, — сказал я. — Заходите и, ради бога, уведите ее. Все вы мне до смерти надоели.
Гармоничные характеры редко встречаются в природе. Французская комедия XVII века — это условность, противоречащая всей мемуарной литературе того времени; вот почему мы, становясь старше, предпочитаем Мольеру Сен-Симона. Условность этикета несравненно строже в трактирах, нежели в салонах, где носят вечерние туалеты. Однако даже на солнечной стороне великого водораздела вечерних туалетов есть множество условностей поведения и еще больше условностей манер, — ведь то и другое необходимо, если учесть, что на свете бездна идиотов. Возможно, одна из причин, по которой Констанс казалась такой сумасбродной, крылась в том, что, надевая вечернее платье, она обычно не думала о соответствующих манерах, кроме разве тех редких случаев, когда роль светской дамы входила в ее планы. Однако я не могу отделаться от мысли, что она злоупотребляла условностями богемы — сумасбродством и непоследовательностью. Тем, кому недостает здравого смысла, опасно воспринимать литературу и искусство слишком всерьез. Лотреамон[3] и Достоевский, Джойс и Брынкуш,[4] «Дада»[5] и джаз — какую адскую смесь готовила она из них! И какое после этой смеси бывало мучительное похмелье! Несомненно, что для представителей высших классов образование просто гибельно. Образование, полученное Констанс, не соответствовало ее месту в жизни. Скромные гвардейцы и воспитанники Итонского колледжа, с которыми ей приходилось общаться, уже не удовлетворяли ее, и она, спотыкаясь на каждом шагу, начала карабкаться к свету.
Торжественный праздник муз превратился для нее в «безумное чаепитие»,[6] и она не желала прислушиваться к предостерегающим крикам: «Нет места! Нет места!»
Нелепая сцена у меня на квартире, о которой я только что рассказал, была далеко не единственной. Сначала эти виртуозные проявления ее темперамента сбивали меня с толку, но со временем я понял, что они не имеют ничего общего с действительностью. Это был как бы сеанс волшебного фонаря, попытка с помощью театральных образов оживить саму жизнь, которая сама по себе казалась ей слишком безыскусственным спектаклем. Не имея ни цели, ни норм поведения, ни особых достоинств, ни подлинной культуры, ни чувства личной или коллективной ответственности, Констанс захотела приобрести вес в обществе. К несчастью, общество она выбрала неудачно. Вам не убедить химика-аналитика воспользоваться формулой, которая, по его убеждению, не верна; вам не заставить ученого-филолога разбавить от себя текст Иосифа Флавия;[7] ну и в том маленьком обществе, где пыталась блистать Констанс, людей ценили ничуть не выше того, что они заслуживали. Констанс не произвела там особого впечатления. В собственном кругу она со своей красотой, деньгами, положением, «оригинальностью» могла бы преспокойно выйти замуж чуть ли не за королевского отпрыска и торжествовать победу. Но презренных подонков, которые весь мир непременно хотели видеть таким, каков он есть, ей провести не удалось. Это приводило ее в бешенство.
Констанс была настойчива, энергична и к тому же в достаточной мере обладала женской привлекательностью, которой пользовалась расточительно, ни о чем не задумываясь. Однако, если отбросить все это и взглянуть на нее беспристрастно, нетрудно было убедиться, что она — незаурядное, яркое существо — на самом деле заурядна, пожалуй, даже более чем заурядна. Не обладай она удивительной восприимчивостью, способностью мгновенно усваивать самые противоречивые взгляды, а потом выдавать их за свои, — ее интеллект был бы ниже среднего. Это была вульгарная Аспазия.[8] Цели ее были корыстны, а чувства — низменны и эгоистичны. Ее «романы» всегда оказывались до того грязными, что поневоле заставляли жаждать благоприличия и строгости монастырской жизни. Они основывались не на страсти или любви, но на каком-то извращенном снобизме, на ложном понимании успеха в обществе. (Как бы посмеялась Констанс над моей глупой сентиментальностью!) У нее было врожденное влечение к неудачникам. Ей не удалось испытать великолепной разнузданности Мессалины[9] в Субуре,[10] ибо она никогда не вступала в открытое соперничество с профессионалками. Она подвизалась на роли временной жены многих лжевеликих личностей, — чуть ли не каждого, кто претендовал на славу, а взамен получил унижение. Ей нравились поэты, которых никто не читал, художники, не продавшие за всю жизнь ни одного полотна, музыканты, вынужденные играть в ресторанах, боксеры, которых постоянно нокаутировали, эмигранты, жившие на жалкие подачки с родины, жокеи, которым грозило увольнение со службы, салонные анархисты, у которых бывали неприятности с полицией, неофициальные представители угнетенных национальных меньшинств, жулики-адвокаты и лишенные сана священники. И это не было благотворительностью — она отнюдь не приносила в жертву свои широкие и утешительные чресла Венеры Пандемос.[11] Напротив, в ней сидел какой-то вампир, питавшийся слабостью мужчин — слабостью, которая оказывалась для них роковой. Она любила неудачников, потому что могла губить их безвозвратно. Но ей не нужны были обыкновенные альфонсы — этих ничего не стоило погубить любой женщине с пятью тысячами годового дохода. Ее жертвы были из тех, кто когда-то надеялся на лучшее, но скатился на дно и отчаянно пытался вновь выбраться на поверхность. Под предлогом сочувствия чужому горю она, подобно осьминогу, опутывала свою добычу щупальцами разврата и терзала человека, доводя его до отчаяния. Будь она Дон-Жуаном в юбке, мы могли бы только приветствовать законный реванш ее пола, — но она была как бы эротическим боа-констриктором и заглатывала мужчин целиком. Иногда казалось, что у нее изо рта торчат их ноги.
Такие вот черные мысли преследовали меня после того, как Борис восстановил спокойствие в моем доме, уведя Констанс ужинать, а потом в ночной клуб. Возможно, я был слишком зол и, разумеется, сгущал краски. Но зачем так глупо играть жизнью? Зачем лгать, будто печальные воспоминания лишили ее покоя, когда вся ее жизнь восставала против этого и красноречиво убеждала в том, что она неспособна на такие сильные чувства. Зачем хвастаться самоубийством Рене, подобно низкопробному журналисту, падкому на сенсацию? Я не очень жалел Рене. Кто стал бы на моем месте притворяться, будто его огорчает смерть никчемного, но самоуверенного паразита? А все же, если бы Констанс оставила его в покое, он мог бы, как червяк, жить потихоньку в свое удовольствие. Кто станет специально сворачивать с дороги, чтобы раздавить червяка? Еще меньше жалел я Бориса. Его странная, бессмысленная славянская чувствительность делала его идеальной жертвой; воображаю, какие нелепые и бурные сцены устраивали они друг другу! Констанс, вероятно, была в восторге от этого, полагая, что наконец-то она участвует в чеховской пьесе, которая разыгрывается не на сцене, а в жизни. Мне оставалось только надеяться, что в Борисе было кое-что от русского барина и он хоть изредка бил ее. Могу себе представить, какое впечатление это на нее производило и как жестоко она ему мстила!
Интересно, какая Немезида покарает эту Гибриду?[12]
Мои размышления прервал новый звонок. Решив, что Констанс что-нибудь у меня забыла, я быстро оглядел комнату. Она имела обыкновение терять всякие золотые безделушки, но сейчас я не нашел ничего, даже пуховки. Неужели они вернулись, чтобы превратить мою квартиру в поле боя, разыграть передо мной еще одну сцену из «Идиота»? Притворяться, что меня нет дома, когда во всех окнах свет, не имело смысла. С величайшей неохотой я открыл дверь и увидел Мортона.
— Привет! Как поживаете? — сказал он. — Заняты? Если да, я уйду.
— Нет. Заходите. Я очень рад вас видеть.
Мортон намного старше и гораздо терпимее к людям, чем я, — видимо, он умнее или, во всяком случае, опытнее меня. Так или иначе, но он достиг того возраста или состояния, в котором дух всегда безмятежен. Его ничто уже не волнует и не раздражает, как меня, — вероятно, потому, что он давно отказался от всякой надежды что-либо изменить.