Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
— Я графу подлинно удивляюсь, — произнес с раздражением сиповатым голосом великий князь Павел Петрович. — Его, этого Полянского, должно в крепости содержать, а не места ему давать. Человек развратный и дисциплины не знающий, а будет губерниями управлять!
Императрица поднялась из-за стола, завтрак кончился. Приняв из рук юного камер-юнкера большую чашку черного левантинского кофе, она подошла к Чернышеву и, указывая взглядом на великого князя Павла Петровича, тихо спросила:
— А его самого вы, мой старый друг, взяли бы к себе на отчет? Скажите мне сущую правду.
— Государыня!.. — воскликнул пораженный словами Екатерины Чернышев и запнулся.
— А я, — продолжала императрица, понижая голос до шепота, — я должна буду оставить ему всю империю…
Во время французской революции, с 1789 года в Россию бежала масса французских эмигрантов, ища в ней пристанища и пропитания. Тут были французы всех рангов: от герцога до последнего каторжника, и всех направлений: от убежденного монархиста и сторонника Бурбонов и «de la bonne cause»[3] и до крайнего якобинца, правой руки Робеспьера. По мере того, как развертывались события во Франции и одна политическая партия сменяла другую, празднуя свое торжество казнями побежденных, жертвы террора находили себе убежище на далеком Севере, под скипетром императрицы Екатерины и преемника ее, императора Павла, объявивших себя защитниками легитимности. Разумеется, что в России все приехавшие в нее эмигранты, к какой бы партии ни принадлежали они у себя на родине, оказывались чистыми монархистами и добрыми католиками и часто достигали высоких мест и званий: секретарь Робеспьера, например, был впоследствии ректором Петербургского университета. Но вообще чувство опасности в жизни на чужбине роднило французов всех партий. Враги на родине, в России они, встречаясь на берегах Невы или Москвы-реки, не выдавали друг друга, избегали всякого упоминания о прошлом своих соотечественников и старались жить дружно, зная, как легко попасть за одно какое-либо неосторожное слово в Сибирь. Чувство постоянной опасности, объединявшее эмигрантов, в особенности усилилось у них в царствование императора Павла: слово Сибирь или кнут охлаждало все страсти пылких южан, замораживало их мысль, замыкало уста. Оттого в столице самодержавных русских царей наблюдались сцены фантастического свойства: статс-дама Марии-Антуанетты искала защиты у якобинки, игравшей на родине роль богини Разума, а последователи Гельвеция, убежденные атеисты, являлись кроткими, благочестивыми аббатами. Дорвавшись до обетованной земли, они жаждали только одного: душевного спокойствия и обеспеченного куска хлеба.
В конце 1798 года в русских пределах появилась супружеская пара артистов Шевалье: monsieur Огюст и madame Полина. Они, как это установлено было при их въезде в Россию на пограничной таможне в Ковне, приглашены были русским посланником в Берлине на спектакли в петербургский придворный театр. Само собою разумеется, что на произведенном пограничными властями опросе они показали себя легитимистами и добрыми католиками: иначе они не были бы впущены в Россию. Проездом через Митаву Шевалье должны были поклониться своему, французскому, королю Людовику XVIII, проживавшему там на русском содержании, а затем, явившись в Петербург, дебютировать на придворном театре в опере «Paul et Virginie», в присутствии императорской фамилии и всех знатных обоего пола особ. Эрмитажный театр залит был огнями, в императорской ложе были император Павел и императрица Мария с великими княгинями и княжнами; партер блистал золотым и серебряным шитьем придворных и военных чинов. Madame Шевалье вызвала всеобщий восторг исполнением заглавной роли Виргинии: всех поразила величественная красота изящной француженки, ее чудный гармонический голос, простота и наивность, с которой она передавала чувства невинной девушки. Император первый горячо аплодировал молодой артистке, а за ним весь театр разразился рукоплесканиями. Успех madame Шевалье был обеспечен, казалось, на долгое время. К довершению ее счастья, после второго представления она была приглашена ужинать с государем к любимцу императора, графу Кутайсову, в его особые комнаты в Зимнем дворце, а затем пожалована была богатым браслетом от высочайшего двора. Супруг madame Шевалье, довольно заурядный балетмейстер, исчез в сиянии славы своей жены, но не печалился: он получил должность при театре с хорошим жалованьем и, ведя себя скромно при самых щекотливых для супружеского самолюбия обстоятельствах, приобрел доверие у царского фаворита и еще более «значащих особ».
Петербургское общество также было в восторге от новой артистки. Ее спектакли были переполнены зрителями; не говоря уже о завзятых театралах, не было петербуржца, который бы не желал попасть на представление с Шевалье. Многих же чуждых музыке и театральных увлечений людей соблазняла другая слава Шевалье: говорили, что Кутайсов только ширма, что сама фаворитка государя, княгиня Гагарина, ревниво следит за успехами блестящей артистки, и что этому радуется партия покинутой императрицы.
Но пока Шевалье упивалась своими петербургскими успехами, ее ждала большая неприятность.
Г-жа Шевалье занимала большую квартиру на Дворцовой набережной, которую, как говорили злые языки, оплачивал Кутайсов. Внутреннее убранство ее было великолепно, но великолепнее всех комнат был будуар Шевалье, где она проводила свое утреннее время в легком дезабилье за чашкой ароматного кофе и куда супруг ее не смел являться без зову. В это несчастное для нее утро она, выпив кофе, присела за клавесин и только что начала наигрывать арии из «Орфея в аду» Глюка, подпевая вполголоса, как дверь отворилась, и на пороге показался сытый, лоснящийся, жизнерадостный граф Иван Павлович Кутайсов. Вопреки обыкновению, лицо его не улыбалось, и выражение его было тревожно.
— А, это мой милый граф! — сказала Шевалье, полу-оборачиваясь и застегивая свой пеньюар. — Ну, что скажете нового?
— Новости у меня плохие для вас, божественная, — отвечал, криво улыбаясь, Кутайсов.
Он взял руку красавицы и со вздохом поцеловал ее.
— Вы должны помнить, что на свете нет ничего постоянного, — продолжал Кутайсов, — и что я вам могу пригодиться даже там, где вы и не воображаете… А на вашего рыцаря вы совсем не полагайтесь, — продолжал он раздраженно. — Вот я вам покажу кое-что, и вы тогда узнаете, что не я, а вы у меня в руках.
Шевалье медленно встала со стула и с недоумением посмотрела на собеседника. Между тем Кутайсов вытащил из кафтана лист синей бумаги и, поднеся его к лицу Шевалье, сказал торжественно:
— Вот бумага, написанная по-русски. Вы все равно ничего в ней не поймете, но это донесение губернатора из Митавы о вас и супруге вашем… Понимаете? В этой бумаге написано довольно для того, чтобы вас с супругом вашим отправили в Сибирь, предварительно наказав кнутом и вырвав у вас ноздри.
Шевалье вскрикнула и закрыла лицо руками.
— Да говорите, что такое… Я сейчас позову Огюста, если нужно.
— Ну, пожалуйста, без этого висельника, — сказал Кутайсов — он совсем тут не нужен. Вы представлялись королю французскому, когда проезжали Митаву?
— Да, были допущены; он принимает всех роялистов. Но, Боже мой, мы только поклонились, и он не сказал нам ни слова, — проговорила Шевалье.
— Но приближенные его узнали вас… Губернатор доносит, что королевские gardes de corps[4] показали ему, что ваш супруг в Лионе, в качестве агента революционного правительства, вешал дворян без различия пола и возраста, а вы, madame…
— А я ему помогала? — закричала Шевалье. — Какая гнусность!
— Нет, хуже того, — ядовито ответил Кутайсов. — Вы мало того, что отреклись от Бога, вы богиню Разума изображали собою в Париже. Недаром я называл вас всегда: божественная. Так-то, madame, в самом Париже лучше вас женщины не нашлось, и теперь вы у меня в руках, — заключил Кутайсов, неожиданно обнимая Шевалье и целуя ее в губы.