Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
История вьетнамцев (главу семьи звали Лай Фу Ханг, но Конга, обожавшая респектабельность, настояла, чтобы мы величали его мистер Ханг) была поинтереснее любых китобойских побасёнок, ибо их побег из Вьетнама изобиловал опасностями, а плавание в переполненной и ветхой рыбацкой джонке в Австралию оказалось по-настоящему отчаянным предприятием; в придачу они потрясающе владели техникой резьбы по кости. В качестве образцов вьетнамцы использовали гравюры по дереву, напечатанные в старом издании книги «Моби Дик», которая вышла некогда в серии «Библиотека современной литературы».
Но, увы, вьетнамцам на их джонке не повстречались ни Мелвилл, ни Ишмаэл, ни Квиквег, ни Араб; прошлое беглецов было лишено романтического ореола; они, как и все мы, знали только обычные тяготы и обычные мечты, слишком приземлённые, неисправимо обыденные, чтобы иметь какую-то цену для ненасытных «вопросительных знаков». Но будем справедливы: американцы ведь охотились только за тем, что помогало воздвигнуть стену между ними и прошлым, между ними и остальными людьми, а вовсе не за тем, что могло перекинуть мостик к обычной человеческой боли.
Вскоре я понял, что им нужны лишь те истории, пленниками которых они уже стали, а не те, где можно столкнуться лицом к лицу с рассказчиком и, следовательно, самому превратиться в действующее лицо, а потому не знать, чем закончится повесть. Для «вопросительных знаков» желательно, чтобы вы сказали: «Китобои», а они ответили бы: «Моби Дик», — и в памяти их всплыли бы образы из одноимённого мини-сериала; тогда вы могли бы объявить: «Это старое. Антиквариат», а они — спросить: «Сколько?»
Только такие истории.
Истории, которые окупаются.
А вовсе не истории мистера Ханга, которые «вопросительные знаки» и слушать не желали, хотя он действительно умел и любил рассказывать, вероятно, потому, что в глубине души видел себя не машинистом портового крана, которым работал в Хайфоне, а поэтом — мечта, помогавшая ему сносить чёрствое безразличие окружающего мира со смирением истинного романтика.
Ибо религией мистера Ханга была литература — ему нравилось буквально всё, что написано буквами. Он даже вступил в буддистскую секту као-дай, члены которой считали Виктора Гюго богом. Глубоко почитая романы своего идола, мистер Ханг, по-видимому, был хорошо знаком с другими великими мира французской литературы девятнадцатого века, которых я в лучшем случае знал по именам; он находился с ними в тесном духовном общении, неизъяснимым образом причащаясь тайн их величия.
Но туристы приезжали в Хобарт, а не в Хайфон; им не было дела до таких, как мистер Ханг, и я ни на йоту не сомневался, что они не выложат ни цента за его рассказы о портовых кранах, выгнувших шеи свои, как журавли: их интересовали зелёные синицы в руках, а не журавли в небе, не его поэзия и даже не его мысли о теснейшей связи между Богом и литературой страны галлов. А потому мистеру Хангу пришлось вырыть под своим домом-развалюхой, находящимся в районе Лутана и некогда принадлежавшем «Цинк компани», что-то вроде погреба, открыть там небольшую мастерскую и заняться в ней производством лжеантикварных стульев наряду с резьбой по якобы китовому усу, поставив, таким образом, свой талант на службу более приземлённому, корыстному вымыслу.
А впрочем, какие сомнения морального плана могли возникнуть у мистера Ханга, у членов его семьи, у Конги или у меня?
Ведь у туристов были деньги, которых нам не хватало, и взамен они желали получить всего лишь немного обмана, немного уверенности в единственно важном и ценном для них — в том, что всё в порядке и что ощущение безопасности — национальной, личной, духовной — не иллюзия, навеянная шутки ради проказницею судьбой. Им хотелось, чтобы их ещё раз уверили, что «вчера» и «сегодня» не связаны воедино, что нет нужды носить на рукаве чёрную траурную повязку по прошлому или испытывать муки совести из-за обладания властью и богатством и обделённости других, а уж тем более угрызаться из-за того, что никто не в силах объяснить, почему благосостояние немногих словно бы зиждется на страданиях и нищете большинства. Мы милостиво притворялись, что дело всего лишь в покупке и продаже стульев, а также в выяснении цены и происхождения товара.
Но дело-то было и не в цене, и не в происхождении, вовсе нет.
У туристов так и вертелись на языке назойливые вопросы, которые они тем не менее не высказывали вслух; нам оставалось лишь стараться получше ответить на них, и лучшим ответом оказывался поддельный антиквариат. На самом деле они спрашивали: «У нас всё в порядке, мы в безопасности?», а мы отвечали: «Нет, но баррикада из ненужных вещей способна закрыть вид на имеющиеся проблемы». И поскольку высокомерие не пустой звук, но свойственная людям повадка, столь глубоко укоренившаяся, что её можно считать безошибочно срабатывающим инстинктом, им также хотелось узнать: «Если это наша вина, то будем ли мы наказаны?», и мы как бы отвечали им: «Да, вас ждут долгие мучения, но фальшивый стул поможет и вам, и нам притерпеться к ним». Этим я как бы говорил, что такова жизнь — не слишком хороша, но не так уж плоха — и сумей я продать столько стульев, сколько в силах перенести на спине, мне уже не пришлось бы нести на своих плечах весь груз несовершенств мира.
Вы, наверное, подумали, что бизнес, подобный нашему, должен был встретить широчайшее одобрение, развиваться, обрасти дочерними компаниями, превратиться в солидное предприятие, пользующееся налоговыми и экспортными льготами, уважением в своей стране и влиянием во всём мире. Не сомневаюсь, что в любом из городов, где процветает всякого рода трюкачество, скажем в Сиднее, такое сказочное мошенничество оценили бы по достоинству, однако, увы, мы жили в Хобарте, где сказки считаются делом сугубо частным.