Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Всё сказанное выше не просто лирическое отступление: я хочу объяснить, что в тот день было холодно, как в могиле, и раз в девять, наверное, тише и не случилось никаких знамений — вообще ничего предвещающего то, чему вот-вот предстояло произойти. И разумеется, в такой день ни одна живая душа не потрудилась заглянуть в Саламанку, в тёмную неотапливаемую лавку старьёвщика. Даже сам хозяин отступил в дальний угол своих владений и там съёжился возле небольшого масляного радиатора. Повернувшись ко мне спиной, он всё тише и тише насвистывал себе под нос, немного фальшивя, мелодию из «Времён года» Вивальди, этот мерзкий гимн современных лавочников, постепенно переходя на темпо рубато и всё более громкое «топотато» — сладкую музыку скачек.
Так что никто в целом свете, кроме меня, не мог увидеть и засвидетельствовать свершившееся чудо, когда весь огромный мир уменьшился до размеров тёмного угла в лавке старьёвщика и вечность свелась к тому мигу, в который я впервые смахнул сухой ил с обложки диковинной книги.
Подобно коже латриса — или, как его называют у нас, трубача — из ночного улова, переплёт книги теперь представлял собой сплошную массу пульсирующих фиолетовых пятен. И чем усерднее я стирал с него налипшую грязь, тем шире они становились — пока наконец не слились, и тогда ярко засияла уже почти вся поверхность. И, как это бывает ночью с рыболовом, взявшим в руки трубача, фосфоресцирующие крапины перешли на мои руки, кисти усыпало чудными фиолетовыми «веснушками», которые вспыхивали то здесь, то там, в кажущемся беспорядке, подобно таинственным огням незнакомого города, мерцающим под крылом самолёта. Когда я поднёс к лицу светящиеся руки, а затем с удивлением повернул их, чтобы рассмотреть со всех сторон, — руки, такие знакомые, теперь показались мне инопланетными существами — кажется, как раз в этот момент я понял, что со мной начала происходить пугающая метаморфоза.
Я положил книгу на ламинированный стол, рядом со шкафом-ледником, провёл искрящимся пальцем по мягкому подбрюшию разлохматившихся, выпадающих страниц и взялся за крышку. К моему удивлению, альбом раскрылся на странице, где был изображён толстобрюхий морской конёк. Вокруг конька, словно плавучие водоросли, вились строки текста. Между ними там и сям виднелись другие изображения рыб, написанные акварелью.
Это была, должен признать, страшная мешанина; строчки шли сикось-накось, в полном беспорядке: одни истории наползали на другие, чернила — на карандаш, и наоборот. По-видимому, заполнив последний лист альбома, автор просто перевернул его и принялся строчить дальше в обратном направлении, уже поверх прежде написанного, верней — между строчек, дополнив свою книгу ещё несколькими историями. И будто недостаточно было этой путаницы, — а на самом деле и её хватало, — там ещё имелись многочисленные вставки и дополнения, теснящиеся на полях, и внизу, и сбоку, и порой даже на вложенных листочках бумаги, а одна на чём-то напоминающем лоскуток высушенной рыбьей кожи. Похоже, автор пускал в дело любой материал: старую парусину, листки, вырванные бог весть из каких книг, мешковину и даже дерюгу, — покрывая его поверхность разноцветными строчками, начертанными убористым почерком, который чаще всего не удавалось разобрать.
Вследствие такого хаоса передо мной оказалась книга, по существу не имеющая ни конца, ни начала. Раскрывший её словно разглядывал волшебный калейдоскоп, череду меняющихся картин; то было удивительное занятие, порой обескураживающее, порой приводящее в состояние восторженного транса, не имеющее ничего общего с таким обыденным делом, как чтение хорошей книги, которую можно просто открыть и закрыть.
Но прежде чем я осознал это, меня уже захлестнули и унесли в открытое море волны историй, сопровождавших картинки с рыбами, — если только их можно так назвать, ибо альбом напоминал скорей дневник или судовой журнал, который то повествовал о реальных событиях из жизни людей, копошащихся в мутном иле земной жизни, то переходил к вещам до такой степени безумным, что я сперва принял его за хронику снов или даже ночных кошмаров.
Эти странные записи, похоже, принадлежали каторжнику по имени Вильям Бьюлоу Гоулд, которому — должно быть, ввиду проявляемого им интереса к естествознанию — врач исправительной колонии Сара-Айленд поручил зарисовывать всех рыб, что водились в тех местах, и происходило это в 1828 году. Но если работа художника, таким образом, входила в обязанности Гоулда, то сочинительство, сей дополнительный груз, тот взвалил на свои плечи по собственной воле. Ведение подобных журналов каторжникам категорически запрещалось, а потому слыло опасным делом. Каждая история была начертана чернилами особого цвета, которые, как о том сообщает сам летописец каторжного быта, изготовлялись из подручных и незатейливых природных материалов: красные — из крови, синие — из растёртого в порошок украденного поделочного камня и так далее.
Автор не просто писал чернилами разных цветов — я бы сказал, что и чувства его были разного цвета. Не то чтобы он таял как воск при виде лиловых закатов либо лазурной величественной глади заштилевшего моря. Скорее, мир — его мир — окрашивался в цвета, которыми полнилась душа, — так, словно склад мироздания определялся цветом, а не наоборот. И вот я размышляю: не может ли быть, что волшебство цвета избавляло его от ужаса окружающего мира?