Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Родоначальник Мартыновых пан Савва выехал из Польши к великому князю Василию Темному и был поверстан поместьем. Усердно служили потомки его царям московским. Стольник Савлук правил посольскую должность; воеводе Борису за усмирение стрелецкого мятежа царь подарил драгоценную табакерку: «Нюхай табак и помни Петра».
Когда-то Соломон Михайлыч принимал участие в «Сионском Вестнике»; считался другом Лабзина и Гамалеи. В ранней юности, кочуя с полком по малороссийскому раздолью, любил беседовать на хуторах и пасеках с украинским мудрецом Сковородой. От него узнал юный прапорщик немало важных истин: о внутреннем и внешнем человеке, о плане мира, о познании себя. Пламенный старец перемежал вдохновенные речи игрой на свирели.
Из окон громадного барского дома в Нижнем легко разглядеть храм святейшего Тихона Амафунтского с белою колокольней, новое уездное училище и узенький деревянный домик, где зимовал в двенадцатом году поэт Карамзин. Налево от подъезда улица, спускаясь, ведет на Арзамасскую дорогу, обсаженную двумя рядами берез; свернув направо мимо Удельной конторы, выйдешь на обрывистый высокий берег Волги.
Позади мартыновских хором роскошный сад с китайскими беседками, качелями и фонтаном. Липы, клены, жасмин, шиповник, акация, оранжереи, парники. Пронзительные выкрики грачей, щебетанье касаток. Журавлятник, где вечно дерется пара журавлей. Павлятник, где на заборе четыре павлина, крича, распускают радужные хвосты.
— Вы ведь знаете, кузен, что брат мой, Андрюша Столыпин, уже лет двадцать как потерял жену. Любил он ее без памяти, не мог никогда забыть, спал и обедал в гостиной под ее портретом. Портрет до потолка, в тяжелых дубовых рамах. Вот две недели назад, накануне первого Спаса, раскладывает Андрюша пасьянс в гостиной. Вдруг чьи-то шаги и входит жена.
— Да что вы?
— Андрюша остолбенел. Покойница пристально смотрит ему в глаза. «Иди за мной, не то через час погибнешь». Поворотилась и вышла. А на часах ударило ровно три.
— И что же?
— Андрей поднял на ноги весь дом. Слуги ни живы ни мертвы: уж не рехнулся ли барин? Ну, сел он опять, отдохнул немного. Да и куда, на самом деле, идти? Ведь покойница исчезла.
— Что же дальше?
— Проходит четверть часа, половина, три четверти. Ему наконец смешно стало. Подавайте, говорит, обед. Пошли за супом, часы начинают бить, как вдруг портрет срывается и убивает Андрея.
— Успокойтесь, дорогая кузина. В этой жизни можно, как и в театре, наблюдать игру на сцене, но за кулисы не полагается ходить. Мир праху Андрея Алексеича. Расскажите теперь о вашем внуке. Николенька так любит его.
— Да нечего рассказывать, кузен. Оба они, и Мишель, и ваш Николенька, в переходном возрасте. Но у Мишеля нрав непостоянный. Даже Афродит ему надоел; теперь приходится подыскивать нового камердинера.
— А что Афродит?
— Из него художник вышел. Рисует и портреты, и декорации. Отдавала я его в Арзамасскую школу: так Ступин им не нахвалится. Поведения отменного, хмельного в рот не берет.
— Он, помнится, в нашу Маврушку был влюблен?
— Ох уж эта Маврушка! Мишель ее в третьем году нечаянно не то поцеловал, не то ущипнул, так ведь что было! Избаловала Натуленька девчонку.
— Вы правы, кузина. У дочки моей ни в чем нет меры. Любит она свою камеристку, как сестру.
По бабушке Мишель с Николенькой в дальнем родстве. Николеньке семнадцать лет, Мишель годом старше.
У Николеньки нежное лицо, он худощавый, высокий, с ровной поступью;
смуглый Мишель приземист и кривоног. Николенька подвивает темно-русые мягкие локоны; у Мишеля на тяжелой голове непокорно ежится черная щетина. Голубые глаза Николеньки безмятежны; карие зрачки Мишеля беспокойно прыгают. Николенька смеется беспечным смехом; Мишель хохочет ядовитым хохотом. Оба сильны, но Мишель с проворством обезьяны может из железной кочерги навязать десяток узлов.
Николенька со всеми одинаково ровен; Мишель задира. На Николеньку дворня готова молиться: он первый заступник за провинившихся слуг; Мишеля дворовые не уважают и не любят.
Душа, живущая в заведомом грехе, подобна соколу с подрезанными крыльями.
Ленивец лежит у подошвы Фавора и смотрит на вершину; умное поле его между тем зарастает волчцами и тернием.
Одни приготовления к небесной жизни не помогут делу; так домыслы о цвете солнечных лучей не сделают слепорожденного прозревшим.
Перелески, овражки, кусты орешника. Владимир, задумавшись, с ружьем на плече неторопливо идет по широкому скошенному лугу. Справа блестит под высоким лесным берегом зеркальная Ока; слева из заросшей глубины оврага тянутся пышные верхушки столетних дубов и вязов. Ястребы покрикивают, шепчется ручей.
Ясное небо и чистое поле, бурьян, ракиты; недостает святорусского витязя на коне. Как тихо! только краснокрылые кузнечики, треща, взвиваются и падают опять; только назойливо ноет оса над ухом.
Споткнувшись о белый лошадиный череп, Владимир очнулся, осмотрел ружье и щелкнул курком. Над оврагом, глухо каркая, кружился ворон.
Выстрел. Угрюмая птица шарахнулась, взмыла и шумно упала в куст.
— Ох и дурак.
Ярко-рыжий рябоватый парень в красной рубахе, скаля блестящие зубы, вылез из кустов.
— Дурак, право слово. Нешто ворона показано бить? Он тебе беду выкликал, и пущай: все бы по ветру рассыпалось. А ты его взял да и припечатал. Владимир сдвинул брови.
— Ты знаешь, кто я?
— Как костянтиновских господ не знать? Изустал, поди; кваску не дать ли?
Избушка прилепилась над самым обрывом; четыре стены, стол, скамья; в переднем углу божница завешена белой тряпкой.
Хозяин с громким смехом взял жбан и вышел, ступая мягко, как кот. От сверкающих зубов и огненных кудрей Владимиру стало душно. Он выглянул в окно: усталый взор встретил все те же развесистые вершины осокорей и дубов. Остановясь у божницы, Владимир приподнял тряпку.
— Зря, барин, лезешь куда не след.
Оскалившись, рябой подкрался кошачьей походкой и опустил занавеску. Владимир повел плечом.
— Там нет ничего.
Парень разразился неистовым хохотом.
— Верно говоришь. Ничего там нету. А на нет и суда не будет. Он с размаху хватил по столу кулаком, пытаясь сдержаться, и снова захохотал.
— Ты, барин, грамотный?
— Да.
— Так запиши на бумагу, что я скажу. Ваше господское дело пропащее. Я темный человек, а икону снял: потому уверовать желаю. Ты шибко учен, иконы есть у тебя, да умеешь ли на них молиться-то?
— Я молюсь.
— Из-под батькиной палки. У нас на монастырской поварне скворец тоже «Господи, помилуй» умел.
Парень хохотал до слез, до упаду.
Охотится Владимир с кремневым ружьецом шведского мастера Медингера.
Граненый ствол; затравка, курок и полка изукрашены тончайшей позолотой; ореховая вырезная ложа; шомпол медный.
На широком темно-зеленом погоне цветные вышивки: вот цапля, подняв ногу, выжидает в камышах; там ловит себя за хвост лисица; здесь выгибает крутую шею лебедь; тут зайчик притулился под кустом…
Все наши города страдальцы. Страдает и Нижний.
Вот уже скоро семь веков, как заложил его святой князь Георгий заодно с Благовещенским собором; проездом в Орду поставил здесь церковку Алексей митрополит. В Кремле двести лет почивает прах Козьмы Минина. Не их ли мольбами в лихие годины спасается Нижний?