Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Через весь город тянется Большая Покровская улица: одним концом в берег Волги, другим в Крестовоздвиженский монастырь. По обеим сторонам ее храмы, часовни, дома, переулки, палисадники, заборы, канавки, пустыри.
Преподобный Макарий проклял Нижний Новгород: «Каменный сам, а сердца железные».
Под Коромысловой башней на счастье живою заложена девушка с ведрами и коромыслом.
В Печерском монастыре синодик Ивана Грозного.
Ранней осенью налетает на Нижний с Волги шальной ветерок; в такую погоду вещее сердце дрожит беспокойно от непонятной тоски. И тогда на высоком крутом откосе какая-то струна начинает жалобно звенеть. Стонет ли это вечерний жук, замирают ли отголоски рогов охотничьих или, быть может, ища покоя, тоскует нераскаявшаяся душа?
— Как вам угодно, Мавра Ивановна: в беседке словно вольготней.
— Нет уж, Афродит Егорыч, лучше на лавочке. Скоро барышню ко всенощной одевать.
— Можно и здесь. Стало быть, как же. Мавра Ивановна? Ответствуйте-с.
— Я согласна. Вольную, вы знаете, я получила; конечно, и вас старая барыня, коли попросите, отпустят безо всякого прекословия.
— Истину глаголете. Завтра же, ради праздника, и дерзну. Хотя человек я робкий и в Рыбах рожден.
— В каких, то есть, рыбах?
— А вот в каких-с. Жил-был в Москве на Сухаревой башне немецкий граф Брюс и календарь по звездам составил. Под каким кто месяцем на свет произошел и кому какая судьбина. А я родился в февруарие, по-ученому в Рыбах. Что вы так тяжело вздохнуть изволили?
— Как же не вздыхать, Афродит Егорыч? Выйду я теперича за вас, а там еще что будет. Опять из Нижнего придется уезжать, и куда же: в самый Питер. Помилуй Бог. Третье дело: с барышней расставаться жалко.
— И все это вы напрасно-с. Как есть ничего страшного не предвидится. Я стану ходить в Академию, заказов наберу, вы по хозяйству будете заниматься. С барышней тоже не расстанетесь: ведь Соломон Михайлыч со всем семейством в Санкт-Петербурге поселиться намерены. И про Нижний вам скоро забыть придется, а вот я наши Тарханы век буду вспоминать. У нас ведь усадьба-то, можно сказать, королевская: один пруд чего стоит. А по аллеям хоть в карете шестеркой взад-вперед катайся. Так барчук, бывало, соберут нас всех: меня, Тимошку-поваренка, казачка Федула, форейтора Гришку, скличем девок, да и давай в горелки.
— Вот что, Афродит Егорыч: еще ко всенощной не ударили; спойте мне ту самую песенку, что в запрошлом годе певали.
— Слушаю-с. Жалко, гитары нет.
Ах, сугробы вы, высокие снега,
Что не ветром вас с полудня нанесло,
Не метелицей с полночи намело.
Ни пройти я, ни проехать не могу.
Видно, воле моей девичьей конец:
Поведут меня с немилым под венец.
Ну вот, вы и плакать изволите, Мавра Ивановна. Нехорошо-с.
Отрок, рожденный под знаком Рыб, есть флегматик, среднего тела и слабого естества. Имеет долгое лицо, изрядные очи, посредственный рот. Честного жития, добр и милостив, сладкословесен и ради малейшей вещи несмирен. Будет величайший в братии своей и скорого счастия. Супруга придет ему от чуждыя руки.
Замерцали первые свечи в Крестовой церкви; прошел в алтарь иеромонах.
— Миром Господу помолимся.
И Натуленька под охраной престарелого ливрейного гайдука, крестясь, вступает в белые каменные ворота. Шуршит голубое со шлейфом платье вдоль древней стены, мимо узких стрельчатых окон, мимо слепых и убогих; под легкими шагами чуть скрипят деревянные мостки. В сенцах потемнелые старинные картины: вот царь Саул бросает копьем в Давида, играющего на гуслях; вот из уст Первосвященника исходит пламенный обоюдоострый меч. Натуленька в церкви. Пахнет воском, ладаном, елеем, кадильным дымом: неизъяснимое святое благоухание!
Как василек во ржи, затаилась в толпе Натуленька; жарко молится. А позади, у свечного ларца, упав на колени, обливается слезами Маврушка; вздыхает, кладет без конца земные поклоны, просит у Владычицы помощи и прощения.
Приданое за девицей Маврой Ивановой. Икона Оранской Божией Матери: риза позолочена, стразовый венец. Серьги с сердоликом и подвесками; колец два: одно с изумрудом, другое с бирюзой. Платки: малиновый бордесца и синий драдедамовый. Платьев три: декосовоё с прошивкой и оборками, цветной кисеи с фалбалой, шелковое с пикинетом. Куцавейка жидовского бархату с беличьей опушкой, на манер горностая. Два атласных салопа: один на лисьем меху, другой с куньим воротником.
— Давно не видал я тебя, Афродит. Ну, как поживаешь?
— Помаленьку, Владимир Иваныч.
— Ты, говорят, получил медаль?
— Серебряную, сударь. От Академии Художеств. Вы как подвизаться изволите?
— Ну, брат, мне далеко до тебя. Я дилетант, а ты художник настоящий.
— Как сказать, Владимир Иваныч. Это материя тонкая-с. Конечно, подражать натуре нестоящее дело. Воображением все можно обнять и покорить. Еще натуру-то эту самую учить приходится.
— Как так?
— А очень просто-с. Натура дура, в ней низкости много. Фламандскую живопись изволили смотреть? на кой она прах, ежели духа не возвышает?
— Откуда ты это взял?
— Да ниоткуда-с, а так сдается. В Пензе у нас студент гостил, так мы с ним про это самое много толковали. Не забыть мне его никогда, будь он трижды проклят.
— За что ты клянешь его?
— Да как же не клясть, помилуйте-с. Ведь он во мне образ и подобие Божие исказил. Обучался я спервоначалу на селе у дьячка: прошел азы, Часословец, Псалтырь и к службе церковной всем сердцем прилепился. Хотелось мне иконописцем стать. А связался я с этим комолым бесом, и все полетело вверх тормашками.
— Почему же?
— Потому что выбил он из меня справедливые понятия. С пустяков началось: «Ты, — говорит, — Афродиша, какие книжки читаешь?» «Божественные, — говорю: — Печерский Патерик, Четьи-Минеи». — «А из светских?» — «Милорда Георга, Бову, Письмовник, Потерянный рай». — «Хочешь, дам Юрия Милославского?» — «Пожалуйте, Виссарион Григорьич». Ну, сами вы, сударь, можете понимать: книжка благородная, слов нету. Хорошо-с. Вот кончил я, приношу. — «А теперь Кавказского пленника почитай». Дальше больше: Пушкин, Полевой, Московский телеграф, Марлинский, альманахи всякие, а по ночам беседы с Виссарионом. Не успел я путем спохватиться, а уж он меня выветрил дочиста. Приду в храм Божий, стою дурак дураком. Стучат по голове святые слова, как дождик по крыше, а в сердце не попадают. Сердце-то у меня мякиной набито: Телеграфом да Онегиным.