Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
— Вы казались мне таким сильным, таким оптимистом. У вас было точное крепкое слово, оно уверенно раздвигало наши спутанные, вялые мысли и укладывалось на нужное место. Вы разрешали наши сомнения...
— Э, погоди, Егорий. Как раз я и не разрешал вам никаких сомнений. Всей правды все равно вам не говорил, потому что не знал ее, и посейчас не знаю. Ваши сомнения... Мне бы ваши сомнения, так я всю жизнь чижиком насвистывал бы. Разве ж это сомнения? Сомнения, как говорит наш друг психолог, это осадок разочарований. Разочарование — это разоблаченное очарование. Очарование — воздействие чар, результат чуда. Чудо — следствие избыточного воображения. Избыточное воображение — есть талант, данный не всякому. Следовательно, сомнение — удел немногих. Вот поживешь несколько, накопишь осадка, тогда и говори про сомнение. А с возрастом, может, вся твоя душа будет из одного осадка состоять.
— Сомнение, — сказал Егор, — сопряженность мнений, существующего и несуществующего. Пограничная полоса между реальностью и нереальностью. Некий мираж действительности. Предромантизм...
— Предромантизм, — повторил, сомневаясь, историк, — хм! хм! Одна нога уже оторвалась вверх от почвы, а другая еще плотно прилегает. Ты живешь надеждой далекого дня. Ты романтик. Это, как масть, на всю жизнь, масть не сменишь. Хочешь — не хочешь, а выбора у тебя, парень, нет. Если не сопьешься не ко времени, так и суждено тебе всю жизнь голым сердцем биться, душу в кровь рассаживать... Всякий романтик — скиталец. Вечный бродяга на истерзанной реалистами земле. Романтик — персонифицированное одиночество. Тут никакое всемирное братство не поможет. Тут всеобщей любовью не обойдешься. Потому что нет вам дома на земле, нет очага. Потому и себя я обретаю на скитание. Вину свою замаливать... У тебя клюет!
Егор подсек, мягким скользящим рывком выбросил на берег рыбину, снял с крючка, пустил в ведерко, положил удочку на траву.
— Есть некие водоразделы между поколениями, — продолжал историк. — Даже не водоразделы, а как будто насечки на эпохе, то глубокие, то едва заметные, но они всегда есть. Издалека посмотришь — вроде все ровно, или все равно. Ближе всмотришься — нет ровизны. Какая-то резкая особица... Даже в твоем поколении, родившемся перед самой войной. Вы несете в себе родовые признаки прежней нравственности. И рассеетесь среди людей, и будете оставаться не чуждыми, но чужими. И разметает вас время на разные полюсы, как остатки исчезающего племени. Так что и жить вам, и страдать, и любить, и сочувствовать с неким романтическим акцентом...
— Может, притерпимся? — улыбнулся Егор. — Смотрите, как в мире здорово. Солнце в чистом небе. Редкая рыба в теплой воде. От земли исходит сухое пряное дыхание. Воздух мягок и ласков. Мысли стройны и текучи... Ведь все это прекрасно!
— Еще бы. Конечно, прекрасно. Но я не об этом. Я о том, чтобы ты приуготовился к великому терпению и великой печали. Я ведь и сам, несмотря ни на что, романтик. Иногда хочется отречься от всего своего светлого и темного опыта, и просто вопрошать о человеке. Вопрошать себя, других, тебя...
Как был прелестен потаенный взгляд глаз, опушенных мягкими ресницами; как нежен был румянец пухлых щек; как розова стыдливость влажных губ; как трепетали пальчики руки, прозрачной, тонкой и прохладной; как страшен был восторг прикосновенья...
Он сделал для нее часики из спичечного коробка, и, подкручивая винтик, можно было двигать стрелки по нарисованному циферблату. Потом они играли в игру “кто быстрее” — бросали кубик и переставляли фишки по рисованной доске. Потом он провожал ее домой, прихватив кухонный нож, и мечтал, чтоб кто-нибудь напал и захотел ее похитить, а он бы защитил ее от разбойников и она бы, благодарная, его поцеловала. Потом он написал стих — “Эмма-роза, Эмма-цвет, Эмма — розовый букет”. Потом спрятал стих под подушку, там стих нашла сестра и стала бегать по дому, распевая, он бросился, укусил сестру за коленку. Потом мать побила его свернутым полотенцем, он смеялся от злости, а мать плакала. Потом он пошел на день рождения Эммы, ей исполнилось десять лет, и он понял, что любовь ушла.
Как мучительны хронические боли в пояснице; какие глубокие неосознанные страдания причиняли дети; как надоедливы и визгливы были внуки; как противен и глуп ночной храп мужа; как безнадежны и тупы каждодневные прикосновения быта; однажды бессонной ночью она вспоминала всех, кто в нее был влюблен, и тех, в кого она была влюблена, она вдруг поняла, что она никого не полюбляла до обморока, до забытья, что те, кто ее любили, обокрали ее, унося со своей влюбленностью что-то остро неповторимое, как замирающая нота; она неожиданно заплакала, так и не слыша, что в прошлом, живущем особой, собственной жизнью, игрушечные часики отщелкивают ненастоящее время.
Какой испуг во взоре синих глаз под удивленными овалами бровей; как розова стыдливость мягких щек; как тонко трепетанье темной жилки на нежной шее, потной и прозрачной; ей было тринадцать лет, и она была дочерью летчика.
Потом они сделали в стоге сена пещеру и сидели там, прижавшись коленками. Потом он поцеловал ее с замиранием сердца, и ему было страшно и противно, губы у нее были мокрые. Потом он понял, что любовь прошла мимо, не раскрыв своего лица.
Как тяжело давление земли, как равнодушно все ее цветенье... Став бестелесной, девочка каждый год в день своего рождения появлялась у места своего захоронения, невесомо опускалась у могилы и задумчиво шевелила траву, как волосы земли. Потом рядом с ней поместили труп мужчины с бородавчатым носом и иссохшей совестью, и больше здесь никто не появлялся.