Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Они хватали разгоряченных от бега, потерявших сознание жертв, взваливали себе на спины. Шатались по детским садам, поликлиникам, пряча лица под масками. Ручищи у них были огромные, таких на земле ни у кого больше не отыскать. У всех были прозвища: Пират, Малютка, Петрушка, Луна. Писать свои клички они не умели. Лица у них были свирепые, но, когда падал приглушенный свет, выхватывая порой лишь какую-нибудь деталь, тогда черты их казались тонкими, хрупкими. У одного, самого сильного — у Малютки — не росло ни бороды, ни усов. Они толкались, вопили во сне. В подвале, где было их логово и при входе в который требовалось называть каждый день меняющийся пароль, воздух висел тяжелый, едкий, пропитанный спиртными парами, башка от него шла кругом. Они не мылись, но Пират приносил из церкви флягу со святой водой, которую выливал потом в таз, приглашая остальных освежить ноги. Пират гордился своим жестоким умением — знал, как ловить малолеток в силки, поскольку то же самое проделывал, охотясь в лесу на куниц. Поймав, он тащил их за ногу, они брыкались, дергались, но Пират ногу не отпускал, ни к чему другому при этом не прикасаясь и утверждая, что плоть эта вызывает в нем отвращение.
Дети ценились, как золото, они взвешивали их, а позже продавали боссу по кличке Башка. Они держали их у себя год и более, чтобы как следует натренировать их мышцы и превратить в настоящих хищников. Они кормили их, как в зоопарке: в определенный час открывали один за другим мешки, побыстрее, чтобы ребенок не мог вырваться или наброситься на отца, — дети считали своих похитителей отцами, — и кидали туда кусок мяса и листья салата, какие дают черепахам. Детям очень нравилось. Им все время хотелось есть; почуяв еду, они начинали смеяться. Раз в месяц их высвобождали из мешков, дабы паразиты их там полностью не сожрали, вновь завязывали сорванные веревки, снова взвешивали, смотрели, не вытравило ли дерьмо печати с боков и ляжек. Следили за тем, чтобы не снимать повязок: ослепший ребенок для сражений не годен. И речи быть не могло, чтобы ослепить их специально: ребенок, потерявший зрение, к соревнованиям безразличен; упругость мышц, зрение, девственность и быстрая реакция на свет — вот главные козыри, когда идешь на бойню и видишь врага. Состязаний во тьме не устраивали, и требовались слишком мощные прожекторы, чтобы ночью было светло как днем, поэтому тренировались лишь при луне. Поганые люди взваливали тюки на спину, у каждого была своя ноша, зашнурованная, что просто так не освободишься. Чтобы добраться до леса, они их отвязывали, потом сваливали мешки в багажник, а сами жались в передней части фургона, зимой согревая друг друга, кутаясь в свитера грубой шерсти, от которой несло опилками, потом, овчиной и табаком, дети тогда тянули мордашки, чувствуя резкую вонь. Луна носил шапку, как у Дэви Крокетта, с двумя лисьими хвостами с боков, порой он откидывал их назад, скрепляя там и называя «своими миндалинами». Взмахнув саблей, он сбивал горлышко с бутылки шампанского на капоте фургона, подельники пировали; заслышав звук бьющегося стекла, дети пугались, как кони, ведомые на убой. Негодяи мазались пеной, желая друг другу победы. Дети в мешках ворочались, чувствуя близость озера, ночной воздух, прислушиваясь к воплям спаривающихся животных, им не терпелось побегать. Разбойники останавливали машину возле опушки, на краю поляны, окруженной деревьями, луна отражалась в озере, куда они швыряли детей, если у тех уже не было сил или если они слишком яро кусались. Малютка был по части музыки, всяких симфоний, сонат, квинтетов; Пират предпочитал тишину; Петрушке нравился рок, а Луна хотел слышать одни детские вопли, злобные, похабные выкрики, жалобные оханья. Они пускались врукопашную, Луна с Пиратом были в команде против клана музыковедов, они плевали друг другу в лицо, Малютка делал зарубки на бицепсе, считая победы, дети теряли терпение. Верх над всеми брала тишина. Однажды ночью они хлопнули полицейского, заявившегося на звуки музыки; завидев фары, они засунули мальчишек обратно в мешки, а сами спрятались по кустам; полицейский остановил машину и направился к мешкам, в которых кто-то ворочался, тогда они скрутили его, запихнули обратно в машину и, набросав внутрь камней, столкнули ее в озеро; разлагаясь, труп его примкнул к трупам тщедушных девственников; в ту ночь дети уже не могли побегать. У каждого из четырех ублюдков был свой парень, которого тот тренировал, науськивая против всех остальных, он высвобождал его из мешка и обвязывал веревкой длиною в десятки метров, затем отпускал, расставлял ноги, веревка начинала быстро разматываться, а сам он тогда был вроде столба. Ребенок всегда направлялся в самую темень, то есть в сторону леса, он этого не видел, но бежал все время на юг. Веревка свистела, словно буря сорвала все оттяжки и парус полетел ввысь, кожу на обвязанной талии начинало жечь. Ребенок никогда не стремился присоединиться к кому-нибудь из своих, хотя мог бы это сделать, ориентируясь по звукам, у детей были условные сигналы, чтобы перекликаться, они вынашивали планы побега, один из них пытался отыскать озеро, чтобы в нем утопиться, его туда и швырнули, привязав к спине камень, похожий на горб, Луна состриг у него все волосы и бесстыдно засунул себе в карманы, он их коллекционировал. Дети сочиняли молитвы, которые читали вслух лишь в одиночестве. Некоторые сразу же кидались на руки тем, кто их отвязал, и тогда не желавших бегать умерщвляли на месте. Прочно упершись ногами, мужчина напрягался всем телом, ожидая толчка, что может его повалить, а ребенок на другом конце веревки почти задыхался, веревка впивалась в ребра, он спотыкался и сразу же его тащило назад, голова утыкалась в землю, волосы были растрепаны, несколько минут ноги машинально двигались в пустоте, бедра сдавливало, краткий миг отчаянной, невозможной борьбы становился мигом непереносимого отчаяния; в это время мужчина с расставленными ногами, руки на ляжках, должен был, изогнувшись, держаться изо всех сил, чтобы не рухнуть, боясь выпустить веревку, он ранил ладони, стараясь не кричать от жгучей боли в боках; повалившись наземь, ребенок пытался стянуть повязку, ему удавалось лишь ее надорвать, тогда он видел сквозь дыру лунный свет и сразу бросал затею, самая черная ночь казалась ему ослепительным днем. Ребенок пускался бегом, оставаясь на одинаковом расстоянии от столба, по опушке леса, вычерчивая под небесами пересекавшиеся радиусы, полукружья, запутывая рисунок, путался сам, топтал уже нарисованное, сводил линии воедино, линии то расходились, то опять сходились, пока веревка не разъединяла их вновь. Четыре живые мачты, восставшие в центре поляны, посылали звуковые сигналы, предупреждая детей о препятствиях, они орали, однако, казалось, крики лишь распаляют ребяческое рвение делать наперекор. Дети неслись до тех пор, пока не бились вдруг со всей силы животом о перекладину и пока не вонзалась им в тот момент в спину стрела, тогда они, шатаясь, шли к центру, подчинившись веревке, тихонько тащившей обратно. Луна занимался занозами, ему нравилось их вытаскивать; Пират предпочитал осматривать штаны, пусть даже рваные; Малютка смазывал хрупкие разгоряченные ноги; Петрушка считал, что следует вбирать в себя выдыхаемый измученными детьми воздух, чтобы выдыхать его самому, когда будет заниматься любовью, бабы приходят от него в исступление. Откупорили вторую бутылку, дети снова дрожали, а в это время у них осматривали повязки, Петрушка утверждал, что те надо заменить тюрбанами, которые закрывают сверху всю голову до самого затылка. Но Малютке нравилось протирать губкой лбы, он говорил детям: «Вы никогда не состаритесь, у вас не будет артрита, люмбаго, волосы и зубы не выпадут, яйца не отвиснут, спермы будет все время полно, у вас не будет вонять изо рта, вы не потеряете память, вы не познаете страдания, кроме того, что вам будет даровано, оно будет чудесным, ослепительным и — последним». Детей засовывали обратно в мешки, клали в фургон, и маленький отряд похитителей отправлялся в обратный путь, Малютка засыпал на плече у Петрушки. Команду пополнили двое новеньких — Волк и Перо — бездельники и шалопаи, но охотиться они умели отменно. Чтобы вступить в шайку, они привели пятерых детей, отобранных с таким тщанием, что понравились всем. В подвале надо было повесить еще два гамака и залатать несколько старых мешков.
Луна ждал, пока остальные уснут. Взяв нож, с толстой ниткой и иглой в кармане, он пробирался во тьме меж подвешенных мешков, наизусть зная дорогу, он ходил по ней каждую ночь, один из мешков ждал его, не засыпая, дрожащий шар ткани, ворочающийся, напряженный в предвкушении жаркого рта и нежного, умелого, шершавого языка, он знал, как повернуться, как запрокинуться в своем укрытии, поудобнее подставив себя, не наталкиваясь на лезвие, нож вспарывал в том месте, где колени были уже разведены в разные стороны, ребенок старался удержать равновесие, в ожидании наслаждения кровь ударяла в голову, было слышно, как голые ноги скользят по плитке, было слышно рычание, Луна так жаждал очередной порции сока, что больше не мешкал, уже не водил мясистыми губами по мешковине, как прежде, когда на ощупь искал отдающий мускусом выступ, слегка повизгивая, ища ртом, вертя мешок так и эдак, чтобы образовалась в нем впадина, где можно ткнуть ножом и, взрезав бурдюк, напиться, с закрытыми глазами он протягивал нож к обездвиженному мешку, уже слыша звук вспарываемой урывками ткани, ребенок скулил от счастья среди волокон, пыльных от высохшей спермы, что прятали его мальчишеский член, перепачканный и длинный, светлый и еще тонкий, набухший, кольчатый, пленительный и вонючий, Луна, открыв себе путь, тут же его заглатывал, поглощал, пожирал, кусал, брызгал слюной, орошая его, омывая пахучие складки, массируя членом десны, закалывая им себя, задыхаясь, наконец-то счастливый, позабывший, сколько ему лет и какую он вел прежде жизнь, и день сейчас или ночь, испытывает он любовь или ненависть, и плоть, которую он сосал с такой жадностью, принадлежала она ему самому или его детенышу, или зверю, или врагу, или мечте, или черту, Луна продолжал сосать детский болт, пока тот не брызгал в глотку, такой сытный, кислящий, отвратный, умопомрачительный, он мог часами трудиться над ним без устали, мог провалиться в сон, гипнотизируя мальчика замедлившимся дыханием и продолжая сосать, потом, зафыркав, проснуться, плюхнуть мешок на ягодицы, чтобы автомат с соком пустил его в изобилии и сок шел более животворный, более ароматный, его собственный здоровенный хуй, к которому он не притрагивался, болтался как маятник, увеличиваясь и твердея, разбухая, буравил перепачканную, пропитанную шерстяную ткань трусов, протыкал ее насквозь, проскальзывая меж петель, чтобы тереться о более грубую ткань у самой ширинки, ища живую дыру, жерло, которое оставалось где-то вдали, и временами из него шел сок, но удовольствие от этого не ослабевало, и мошна, раздутая, рыжая, волосатая, как у тигров, была по-прежнему переполненной и горячей, ребенок в мешке слева не спал, пристрастившись каждую ночь, зажмурившись, прислушиваться к малейшим шорохам этой неутолимой жажды, восторженной возни в удушающей ткани, желая освободиться от мешка, будто от стесняющей движенья одежды, прыгнуть откуда-то сверху, будто с трапеции, к которой привязали его за кисти, чтобы оказаться во мраке и идти на запах, чтобы отыскать, схватить и похитить из бутоньерки трясущимися от голода руками, исцарапав о шипы губы, толстенный, лоснящийся, полный молока член, чтобы облизать его весь и сожрать, нарушив его неприкосновенность, поклоняться ему, идя на звук механической помпы, следя за паузами, за ритмом, за ярым ее ликованием, дабы соорудить насос собственный, наладить его, будучи прилежным учеником, но он был слишком застенчивым, чтобы пойти дальше своих бредовых фантазий, а кормящему мальчику уже надоело изображать из себя спящего, мертвеца, тщедушную жертву, он атаковал мужскую пасть, тер щеки, пихал язык в глотку, рвал губы, засаживал рывками по самые гланды, злобно, любовно, в этот момент он думал, что творит преступление, совершает животворную казнь, во время которой лишится себя, так насекомое сбрасывает кожу во время спаривания, жара, в которой он хотел раствориться, становилась обжигающей; приглушенным, но властным стоном Луна подавал знак, чтобы немного помедлить, клал руки на упругие ягодицы мешка, он уже перестал их призывно похлопывать, и мальчишеский член у него во рту успокоился и немного обмяк, позволив дышать, Луна ждал естественного сигнала, которым послужит очередной вздох, а пока он закрывал глаза, у него оставалось еще немного времени, в голове гудело от тишины, все мысли были о члене царственного ребенка, почтившем его своей милостью, как следует сдобрившем, из-за которого он мечтал теперь о новых наливках, о новых настоях, первый проблеск зари, поднявшей дрожащие веки, освещал всю картину, он не роптал, что ночь заканчивается, теперь ему оставалось лишь чуть сдавить губами волшебную палочку плоти, дабы мед ручьями потех ему в горло, восхищая, разя его наповал, переполняя утробу, он выдавливал все до последнего сгустка, который хранил потом в тайнике меж деснами и губами, чтобы в течение дня перекатывать на языке, опасаясь лишний раз вдохнуть вольный воздух подвала, на котором влажный, теплый, фантастический сгусток мог бы замерзнуть, одно движение бедер, и детский член переходил изо рта в пропитавшийся потом карман, Луна доставал толстую нитку, иголку и торопливо зашивал теперь дырку в мешке, ребенок уже свернулся калачиком, повернувшись так, чтобы шов оказался сверху невидим, и до подъема спал, восстанавливая силы после звучной безумной прокачки, вымотавшей его до предела, Луна возвращался в гамак, где при мыслях о содеянном и о том, что следующей ночью можно все повторить, дрожал от страха.
Притащив пойманного ребенка, его вытряхивают из мешка, при этом он за мешок цепляется или порой просто валится без движения на пол; бьет ногами, орет или замирает, не говоря ни слова; плачет с завязанными глазами или раззявливает рот, чтобы укусить; в этот раз он не успел подняться, как Малютка на корточках уже зажимает его голову у себя между ног и обматывает еще одним слоем повязки; Пират хватает цапающие, царапающие руки, пытается их успокоить, выкручивая пальцы, перочинным ножом отрезает злющие ногти, укрощенные детские ручки складываются, моля о пощаде; Луна занимается одеждой, он избавляется от вещей, которые были на ребенке в момент похищения, он не ждет, что ребенок ему поможет, он полосует одежду ножницами, швы трещат, тенниска, шорты разрываются на куски, обнажая плечо, ляжку, изгиб спины, из лоскутьев получатся прекрасные кляпы, затычки, Луна особенно боится, проводя лезвиями вдоль бедер, ткань натягивается, как бы не порезать заодно и белье, тогда взгляду сразу предстанет нечто, вызывающее ужас, он страшится, что поднимется новая волна похоти, что он предаст объект своего поклонения; когда член вяло вываливается или наоборот, восстает со всей силой из раскромсанного белья, он отворачивается, не хочет смотреть, опасаясь, что тот окажется слишком красивым, слишком миниатюрным, слишком живым, уже напряженным, сочащимся и божественно увлажненным; Петрушка ухватился за ноги, похожие внизу на маленькие бледные веретенца, он связывает их на лодыжках; рот так и норовит укусить, тогда Пират постановляет, что следует выбить молоточком все зубы, сделав из них превосходные ожерелья, но все против; язык тоже не следует трогать, так как детям надо вылизываться и успокаивать им завистливых негодяев; в то же время следует позаботиться, чтобы они не могли рассказать о боли, надо устранить всякую возможность разоблачения и даже малейшую вероятность бунта; обездвижив ребенка, его переворачивают на спину; чтобы он не вырывался, болтая головой из стороны в сторону, волосы привязывают к кольцу, закрепленному в цементном блоке, на котором будут проводить операцию, в рот, чтобы не закрывался, негодяи вставляют угольник и вливают туда родниковую воду или же спирт, затем кладут кашицу из толченой травы, чтобы одурманить сознание; когда ребенок начинает бредить, Пират засовывает ему в горло ножницы, режет, кромсает там, ребенка сразу же переворачивают, чтобы кровь изверглась в бадью, затем рот наполняют кубиками льда и заклеивают пластырем; ребенка укладывают на одну только ночь на подстилку из перьев, и негодяи один за другим подходят и прикладываются к детскому лбу. На следующий день кровь уже не течет, говорить он больше не может, что-то тихонько бурчит, лед в истерзанном горле давно растворился, взгляд смягчился, но временами в нем читается ненависть, глаза все выдают. И все-таки жаль, говорит Петрушка, что приходится подрезать им в клювике, ведь можно было бы научить их петь, читать вслух, болтать, как мы. Ему говорят, что он недоумок. Что же касается оставшейся в бадье крови, Пират без задней мысли отправляется разлить ее по кропильницам в тех церквях, где берет воду для омовения.
Волосы еще не остригли, ставят клейма; номерки греются на огне, и неизвестно, какому из них — от первого до девятого, — выпадет честь увенчать детский лоб, какую именно цифру будут теперь целовать, прикладываясь ко лбу, где ее выцарапают, оттенят краской или выведут кислотой; ребенок и номер будут теперь одним целым, число станет именем, оно будет жечь, служить опознавательным знаком; спрятать его способны лишь вновь отросшие пряди или, если ребенок спасется, он сможет затребовать у татуировщика за определенную мзду скрыть цифру каким-нибудь сложным рисунком; временами ему будет сниться, что он сдирает со лба кожу, будто чистит какой-нибудь фрукт. Номерки в металлическом ящике, который на огне не горит, уже сдобрены ошметками кожи, что порой отслаивалась, когда они с дымком впечатывались меж бровей; Пират нагревает сталь, лишь он наделен сердцем, способным выдержать весь процесс штамповки; Перо растолок фиолетовую краску и подготовил кисти, чтобы работать по свежей ране; Малютка занимается электрической машинкой, которая проталкивает крошечные капельки краски под кожу; Петрушка успокаивает ребенка. После новой поимки в подвале царит беспорядок, разбойники постоянно спешат, снуют из стороны в сторону, передают друг другу инструменты; дети в мешках настороже, они с жадностью ждут, когда же появится запах горелой плоти, спорят, подавая друг другу молчаливые знаки, им известно, что будет он кисло-сладким, отвратным, пронзительным, он выдаст, что рядом находится кто-то еще, кого они не смогут увидеть, поэтому нужно его себе как-то представить, причислив к врагам или союзникам. Негодяи ищут среди висящих мешков пустой; если все заняты, идут к ящику, берут старый мешок и выбивают из него нечистоты, превратившиеся уже в пыль. Петрушка на коленях возле ребенка, стоящего на четвереньках; если тот все еще слишком строптив или продолжает буянить, ему делают неглубокий надрез на затылке, набивая внутрь свинца, чтобы получилось жалящее ярмо; Петрушка одной рукой берется за волосы, запрокидывая детскую голову, другой убирает пряди со лба; от запаха раскаленного добела железа ребенок ссытся и обсирается; Пират, зажав выбранный номерок пинцетом, прицеливается, стараясь попасть в середину, где порой различима вертикальная складка или родинка, рассекает воздух, идет пар; в последний раз тогда слышится голос ребенка, пытающегося закричать, взвыть, засмеяться или выругаться; Петрушка знает, что надо сразу же отпустить волосы, чтобы чуть усмирить боль, что волосы успокаивают кожу подобно вееру или тальку. Одна боль уменьшается, когда на смену приходит другая, они как бы растворяются друг в друге, поэтому сразу подходит Малютка с электрической машинкой и, пока Петрушка оттягивает нижнюю губу, торопится выгравировать, не поранив при этом язык, ту же цифру, которую только что запечатлели на лбу. Изо рта брызжет поток слюны, омывая бандиту ноги. Малютка поцеловал машинку перед тем, как ею воспользоваться, и испробовал на себе, выведя на каждом пальце по букве, которые вместе, когда рука сжимается в кулак, образуют «HAINE», ненависть. Он долго колебался, подумав, что ровно столько же букв в слове «AMOUR», любовь.
Сидя в джутовой котомке, ребенок может мочиться и испражняться днем и ночью когда угодно, моча и дерьмо — его питье и еда, целебная глина, примочки, присыпки, они пропитывают тряпье, испаряются, высыхают, ребенок мнет это все, лепит из жижи подушки, гетры, шлемы, когда же ему совсем грустно, он решает скатать шар, чтобы засунуть себе в рот и наконец задохнуться.
Когда приходит пора стричься, ребенка усаживают, не снимая повязки, на голове у него корона из свалявшихся волос, которые он теребит перед сном. За дело берется ворюга Петрушка, поскольку Пират не желает делиться своими бритвами. Кожа на голове должна стать пятнистой, в синюю крапинку, даже ближе к фиолетовому, которым расцветили отметину на лбу, смешав чернила с выступившей из раны кровью. А Перо тем временем хочет выкроить синего цвета одежду, он мечтает об униформе, о боевых нашивках, о матерчатых щитах, небесного цвета шлемах. Малютка же мечтает найти более широкое применение для волшебной электрической машинки, пройтись ею по всему детскому телу, от обритой головы до самых стоп, которые надо регулярно обрабатывать и зачищать, чтобы они плотнее прилегали к настилу арены, он способен покрыть все тело таинственными начертаниями, и никто бы не смог постичь смысл нарисованной им поэмы, он бы выгравировал змей на бедрах, для каждого лица придумал бы одну или несколько масок, изобразил бы чью-нибудь морду на носу, вывел клювы и рыла у губ, заточив их в телесные рамки, создав подлинные обманки, начертил бы на головах планисферы, очки, которые надевают рабочие на рудниках, обработал бы каждую фалангу, чтобы буквы из слова «HAINE» проступали на коже в обратном порядке, превращаясь в звездные кратеры. Ребенок стоит голый, он ни о чем не грезит, прислушиваясь к лязгу ножниц возле повязки, чувствуя, как пряди падают на плечи, волосы щекочут нос, он чихает. На смену начавшим с самых концов спокойным и легким ножницам приходит холодная дергающая машинка для стрижки, которую больше интересует плоть, нежели волосы, она находит каждый холмик и выступ, чтобы взборонить его, расцарапать, и остервенело набрасывается на затылок, поскольку он особо упорствует, словно крепость, держащаяся на искусных уловках, изысканная утонченность; машинка должна все это изничтожить. Пират отказывается одолжить свои бритвы из-за желания возвести их в особый разряд, он хочет, чтобы они порхали от головы к голове, подобно невидимым булавам жонглера, хочет, чтобы они скакали по выстроившимся в ряд башкам, словно по брускам ксилофона, говорит: «Ох уж эти ваши синенькие детишки! Мои бритвы предназначены для их морд! У негров ведь есть особые ритуалы, когда они себя режут! А раскромсанные щечки послужат нам для удовлетворения самых насущных нужд!»
Луна напоил Волка, давал ему одну за другой, а в конце концов лил уже прямо в рот, они впервые разговорились друг с другом, и Луна с таким упорством старался оттянуть момент, когда Волк очухается, хотя тот давно уже набрался выше крыши, что это наводило на мысль: Луна решил сделать его соучастником чего-то постыдного, бутылка была наполовину почата, пили они чистый спирт, которым обрабатывают раны и от которого кровь гудит, распирая вены, чувства переполняли их, ими владело уже неистовое сладострастие, они не касались друг друга и смотрели вниз, словно животные, что замерли перед случкой, другие все спят, они сидят друг против друга на гамаке Волка, куда заявился Луна, сбросив башмаки, штаны у него расстегнуты, одна вонючая босая нога нервно дергается, другая свесилась в темноту, расхристанные, обалдевшие, они выдыхают друг на друга облака удушающих спиртовых испарений, слюна брызжет, взгляды блуждают, они различают висящие во тьме хрупкие образы, от которых исходит удивительное свечение и которые тут же меркнут, стоит лишь шевельнуться, у собутыльников в глазах двоится, троится, а потом вдруг кажется, что оба они единое целое, расстояние меж ними страшно уменьшилось на гамаке, который покачивается на шарнирах под их двигающимися телами, и они могли бы на него повалиться, обнявшись, вцепившись друг в друга и кусаясь, пока один не уступит, отдавшись другому, но Луна как раз решил за этим следить и направлять сбивчивые мысли Волка в нужную сторону, он замечает, что у Волка в расстегнутых штанах стоит колом и взгляд его устремлен вниз, словно перед ним возникла галлюцинация, на его собственный хуй, который вот-вот подскочит, готовый уже, чтобы ему поклонялись, однако Луна не обращает на это внимания, скрывая эрекцию и зажимая хрен между ног, он снова протягивает бутылку, едва не выбивая у Волка зубы, говорит: «Лакай, башка, пососи из холодного горлышка, согреешься!» — И он понимает, что этот заход должен быть последним, поскольку с новым глотком тот уже выходит из себя, он видит, что Волк готов наброситься на него, сдернув рубашку, и швырнуть плашмя, чтобы пройтись как следует по спине, готов схватить любой валяющийся обрезок кожи, соорудив хлыст, и Луна должен поторопить события, поскольку опасается также, что Волк поднимется на дыбы, заартачившись, и повалится затем без сознания, а ему надо еще столько всего вбить в голову, и он говорит: «Ну что, горлышко-то, небось, заледенело? А у меня есть для тебя такое теплое, с каемочкой, и то так приятно сосать, из него льется нектар просто божественный!» — «Вот мразь! — кричит Волк. — Ты хочешь подсунуть мне свою кочерыжку, да?!» — И вдруг отворачивается, словно заметил что-то во тьме, Луна спрашивает: «Видишь? Вон там бабища с толстыми титьками, трясет ими, чтобы хуй встал. Разглядел? А теперь расставила ноги, показывая пиздень, и машет нам, чтобы ее отделали. Смотри, какая горячая, мокрая, здоровенная, мы можем ей заправить оба одновременно и напихать по самые гланды, давай!» Волк слез с гамака и шагнул в темноту, но Луна показывает ему в другую сторону, толкая к проходу, в котором висят мешки, он вытащил из кармана нож, и Волк, пошатываясь, испугался, подумал, что Луна хочет перерезать кому-нибудь из детей глотку, чтобы одарить его свежей волшебной дырочкой, Луна останавливается, оборачивается и говорит Волку: «Ну, где твой хуй? Доставай, покажи его мне, покажи, какой он у тебя огромный!» — И Волк сразу же вываливает свою дубину, уже надутую и всю в пене, Луна говорит ему: «Вместо того, чтоб нестись по накатанной, не желаешь ли ты отведать чего-то более сладостного и порабощающего, оживляющего все твои чувства? Слушай, ты бы мог сменить лошадей, принявшись за воздержание особого рода, начав усердно трудиться одними только устами, тогда млеко твое забрызжет не из плоти, а из души, точнее, из душевного твоего члена… Подойди же к мешочку, понюхай, почувствуй, как кабан чувствует в земле трюфель, и подчинись, открой рот и трудись над тем, что войдет в него, ласкай, заглатывай, поглощай, поклоняйся этому и не останавливайся, пока оно не забрызжет, пока не затопит тебя, пока тебя не перепачкает, не засеет, не оплодотворит, не поразит молнией, не сотрет всю память и не сделает навсегда из тебя преданного самоотверженного раба, настойчиво множащего это млеко!» Ребенок узнал звук шагов и тот шепот Луны, каким он обычно просил запустить ему в рот с еще пущим старанием, ребенок сразу же повернулся, чтобы высунуть навстречу свой член, но услышал, как кто-то незнакомый икнул и недовольно зарычал, и ребенок застыл, изогнувшись, замер от страха, по привычке чувствуя возбуждение, ткань мешка, где был шов, зашуршала, и детский член, ударившись о небритый подбородок, в надежде на удовольствие, принялся тыкаться в плотно сжатые губы. Волк взревел и со всего маху оттолкнул мешок в сторону, схватил Луну за шиворот: «Так вот, что ты хотел пихнуть мне в рожу! Сучий ты потрох! Этого вонючего моллюска?! Да я тебя сейчас порешу!» Но Луна стоял разомлевший, ему было не страшно, он зашел уже слишком далеко, моллюск сразу же спрятался в свою раковинку, а Луна, припав к мешку, к опустевшей дырке, начал выдыхать внутрь весь свой жар, чтобы тот появился опять, и, оторвавшись от мешка только на миг, Луна шепчет Волку: «Я тебе покажу, сейчас сам все поймешь!» Перед Волком вдруг предстает умиротворяющее видение: вместо выпрастывающегося наружу розоватого комочка плоти, потихоньку растущего, взбухающего, когда Луна вбирает его губами, он видит бабочку, пытающуюся выбраться из кокона и расправить крылышки, Волк поражен, он подходит поближе к Луне, у которого рот уже полон, и говорит ему: «Ты что же, жрешь бабочек, да? Этим ты занимаешься?» Луна поводит языком, разжимает рот и выпускает детский член, лоснящийся от слюны, говорит Волку: «Я научу тебя кормиться бабочками!» — И он высовывает язык, чтобы лизнуть член, демонстрируя, как это делается, щекочет языком нежную каемку, косясь на то, как член вздрагивает, покачивается: «Можешь попробовать сам! — говорит Луна Волку. — Посмотрим, чей язык проворнее, сможешь ли ты украсть у меня мою бабочку, сможешь ли согреть ее и довести до того, чтобы она залетела не ко мне, а к тебе в рот! Что ж, дарю тебе возможность испытать свои силы!» Языки Луны и Волка касаются друг друга, облизывая, вылизывая подскакивающий детский член, который ждет, когда же Луна подставит рот, чтобы в него вытечь, но Луна мешкает, он упивается терпким пьяным жаром, исходящим изо рта Волка, их лица совсем близко, он пристально за всем наблюдает, тогда как глаза Волка закрыты и он всякий раз слегка отстраняется, когда член вздрагивает, боясь, как бы на заглотить его целиком, в то же время мешая Луне, и вдруг Волк начинает двигаться с яростью, словно обезумев, ему кажется, он целует несуразный кусок плоти так, как не целовал никогда никого, Луна, опустив взгляд, замечает, что хуй у Волка торчит из штанов наружу, дергается, из него на рубашку льются потоки горячей спермы, Волк хлопает ребенка по заду, чтобы мальчик в свой черед тоже кончил, два перепачканных рта соревнуются меж собой, и Луна, улыбаясь, глядит на прекрасное лицо Волка, по-прежнему мрачное, отчужденное, но теперь спокойное, безмятежное. Ему кажется, он различает на белом лбу извилистую вену, она вздувается, лопается.
Во рту у мальчишек жила мокрота, они были специалистами по плевкам, оптовыми поставщиками слюны, они постоянно прижимали языки к нёбу, чтобы из желез все время текло, катар этому только способствовал, они смешивали слюну с ядом, они им меж собой торговали, из переполнявшей рты жидкости делали потайные припасы, наполняли ею склянки, мечтали обзавестись бочками, пролить искусственные озера, обустроить плотины, мечтали, что плотины прорвутся и разбойники утонут в общей слюне, они мочили в ней одежду, думая, что в случае нападения ее можно будет скрутить и обороняться, они натирали ею голову и живот, они сушили ее, чтобы собрать эту пыль и смешать с высушенными соплями, скатанные из полученной смеси шарики они нарекали своими самородками, кругляшками, взрывчаткой, измеряли их вес и обменивались ими, тренировались плевать как можно дальше, плевать через голову, плевать, опустив голову, плевать, не раскрывая рта, плевать через нос, плевать, изогнувшись, чтобы попасть в собственную задницу, плевать в движущуюся цель, надувать щеки так, что, казалось, они полопаются, варьировать вес и форму своих снарядов — это могла быть тонкая прозрачная струйка, разбивавшаяся, достигнув цели, на пять или десять отравленных капель, или же это могло быть комковатое месиво, ложившееся пятном, счистить которое до конца никогда не удастся, оно могло не пахнуть ничем или же быть отвратным, вонять жратвой или тухлятиной, дети говорили: «У нас во рту холера! Оно стоит дороже золота! Мы можем вызвать настоящую эпидемию, мы богаты!» Когда же их заставали ковыряющимися во всей этой слизи, словно в теплой и грязной луже, они принимали жалобный вид, показывая на мокрые повязки, и притворялись будто рыдали.