Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Руди в этот раз пренебрег тем, что накануне вечером его лакей по традиции направился в загон с детьми, подготовленными к сражению, чтобы потом рассказать ему поподробнее об их физической развитости, их параметрах, нравах и о том, как они вели себя в клетках — стояли спокойно или же буйствовали и старались разорвать путы. Уверенный в своем деле, он счел такую разведку напрасной, — в этот раз лакею не требовалось присутствовать на жеребьевке, где обычно распределяли детей меж тремя инфантеро, а слуга должен был наблюдать за тем, нет ли каких подтасовок со стороны заводчика или импресарио, — поскольку нынче Руди — один и должен побороть всех шестерых, без перерывов и пауз, своими сильными руками должен свершить шесть казней, будучи храбрым и стойким, как все великие. Казалось, в этот день дети будто бы не в себе, и их безумное поведение, вместо того чтобы распалять Руди, наоборот, как-то его расслабляло. Публика ждала, когда же можно будет прокричать приговор, уверенная, что инфантеро пока не выкладывается в полную силу лишь для того, чтобы продемонстрировать ее позже во всей красе и с невиданным мастерством, которое вызовет всеобщий восторг. Микки не отрывал глаз от Руди: сражение, на котором он присутствовал первый раз в жизни, зная все правила наизусть по учебникам и чужим рассказам, вызывало в нем явное неприятие. Он потерял сознание, когда измученный ребенок оказался перед самым мечом и тот как-то неумело, скованно бил по беззащитным бокам, ребенок на шатающихся ногах поднялся, и пришедшая в смятение публика увидела, как из пореза внизу живота выпрастывается малинового цвета гроздь, и никакой грязи, никакого дерьма, как можно было бы предположить, никакой даже крови не было видно, гроздь эта была невероятно чистой, свежей, даже живописной, можно сказать, ребенок глядел на нее с удивлением, затем взял ее в руки, пытаясь отнести в пыли куда-то подальше отсюда, молча упал и подставил затылок клинку. Руди освистали; очнувшись, Микки принялся думать, что искусство, которому он хотел себя посвятить, — какое-то постыдное, неприличное. Он испытывал страх, страх этот был словно дивный яд, потоками разливающийся по артериям, словно бабочка, трепещущая в коконе сердца, страх в нем ширился, бил во все стороны, чтобы заполнить его собой, превращая в кого-то другого, в какое-то крылатое существо, в ангела, который теперь обитал в его прежнем теле, он шуршал, ворочался где-то внутри, вызывая жар, жар все возрастал, словно в ожидании того, что оболочка наконец-то прорвется, опаленная очарованием этой жути, что свершится в этой лихорадке необходимая ему химическая реакция. Он был «готов», он чувствовал, что его так и толкает выскочить на арену. Но в голову пришла мысль, отвлекшая от такого намерения, он стал подсчитывать: трое суток он не спал, трое суток не ел, ноги еще как-то держали, но, если он сейчас рванет в бой, то в скором времени упадет на песке без сознания, быть может, вся его история — одна лишь вереница несчастий. Он вовсю глядел на площадку, следя за каждым движением Руди, казалось, их глаза встретились, инфантеро словно подавал ему знак, призывая: «Давай же! Иди скорее сюда! Прыгай! Помоги мне!» Казалось, Руди теряет все свое мастерство, словно кровь вытекает из раны; казалось еще, что все его жесты и выпады, со стороны вроде бы ничем не ограниченные, но на самом деле подчиненные четкому плану, устремлены к единственной страстно желаемой цели: потерпеть поражение, дождаться провала, ощутить чарующее, сладостное избавление от всего. Сильный порыв ветра вырвал плащ из рук Руди, швырнув его в отдалении и дав ребенку возможность передохнуть и пойти в атаку, взъерошил в первых рядах шиньоны, посеял меж публики нервный трепет. Микки устремился к арене, вырвавшись из рук брата, который хотел удержать его от надвигающейся катастрофы. Прыгнув на арену и подняв облако пыли, он чувствовал, что сросся с оружием, рукоятка меча выпирала под тканью, одним движением он разорвал рукав и высвободил верный клинок, наставленный вначале на Руди, словно то был соперник, потом он повернулся к нему спиной, как если б соперник оказался не заслуживающим внимания, и пошел к ребенку, с которым великий мэтр так долго манежил, чуть ли не собираясь начать беседу. Руди, разгневавшись, что из-под носа уводят добычу и мешают совершить второе смертоубийство, пусть и не столь эффектное, призвал на выручку шайку, чтобы та вышвырнула Микки с арены. Но толпа за него вступилась, прогоняя прочь всех пособников. В этот момент никто уже не понимал, что творится на самом деле: Микки почудилось, что он на короткое мгновенье уснул, что он очнулся на арене, будто в уютной походной постели, но глаза его были широко раскрыты, он замер напротив ребенка; толпа не знала что и думать; журналисты замерли над блокнотами, не в силах описать творящееся, оно явно превосходило все их способности. В действительности же ничего не происходило, и все отточенные приемы мэтра не имели теперь никакого значения, поскольку он только что познал невероятную сладость провала, он ею наслаждался, он с нею заигрывал, нарочно принимая карикатурные позы вместо тех, которые принесли ему великую славу и которые публика жаждала теперь видеть снова во время бессмысленной пантомимы. Изнуренному до предела Микки вся эта клоунада казалась исполненной невероятного изящества. Негодующая публика словно бы захмелела, чувствуя, что происходит переворот, ликуя от кровопролития, дозволенного законом. От Микки не требовалось ничего особенного, он просто по воле случая попал в мясорубку всеобщего лицемерия и предательства. Руди, в котором проснулся мятежный инстинкт выживания, стал аплодировать Микки, выдавая себя за его покровителя. Ребенок, охваченный чарующим притяжением, что по загадочным законам сопутствует рождению новой звезды, кинулся прямо под меч, подставляя затылок и позволяя ударить меж шейными позвонками именно так, чтобы смерть получилась красочная, показная, никем доселе невиданная. Перед тем, как раздались аплодисменты, когда ребенок уже кончался, какая-то женщина, стоявшая возле колонны, в крайнем возбуждении вдруг сбросила с себя платье и кинула его Микки, демонстрируя неописуемый восторг. Не успев опомниться, Микки оказался сидящим на плечах Руди, бежавшего по кругу арены, и размахивал платьем, будто знаменем, на них обрушился град алых цветов и бурдюков с наливками. Люди отвлекались только, чтобы прошептать друг другу: раздевшаяся в знак почтения перед новичком-инфантеро особа, закутавшаяся теперь в мантилью, была либо чокнутой, либо принцессой. Лобстер — импресарио Руди, уставший и раздраженный, ждал, когда же можно будет и ему явиться на сцене и приоткрыть чемоданчик, и так уже набитый деньгами: настоящий профессионал, он знал, что Микки прославился помимо собственной воли и такого успеха больше не повторится; все же, как знаток своего дела, он не мог пройти мимо подобного случая.
«Тебе не стоит здесь оставаться», — сказал Лобстер Микки. — «Пойдем отсюда», — добавил он, обращаясь к Руди. — «Он мог бы тебя подучить, — продолжил Лобстер, указывая Микки на Руди, — когда производишь где-нибудь сильное впечатление, то потом лучше исчезнуть, не успев никого разочаровать, и не препятствовать слухам, какие бы они ни были — правдивые ли, лживые ли, — ничего не опровергая и давая им сделать из тебя подлинную легенду; показываться при этом на публике как можно реже — вот в чем секрет, правда, Руди?» Молодой мэтр решил проявить к новичку особенную сердечность: положил ему на плечо руку, перед этим заботливо повязав на его талии расшитое черными блестками платье сумасшедшей принцессы. Микки не хотел просыпаться, боялся, что сон закончится. «А еще у нас с тобой будут исключительные права на фотосъемку, — продолжал Лобстер, — это важно, за таким надо следить, деньги потекут рекой отовсюду, вплоть до Японии, правда, Руди?» Лобстер отправился потихоньку разыскать жену своего соперника, мадам Башку, чтобы предложить ей приостановить сражения и отпраздновать с шиком такой фарт его нового подопечного. Он хотел растопить лед в тех отношениях, что шатко-валко сохранялись меж ними последние двадцать лет, взвесил все за и против и решил, что игра стоит свеч: прежде всего, очевидно, что Руди не в лучшей форме и следует сделать так, чтобы все об этом забыли; но может быть и еще хуже, если Микки потерпит неудачу со вторым ребенком и уступит место победителя Руди; что касается Микки, его надо сейчас увезти, похитить, чтобы взвинтить ставки перед следующим выступлением. «Понимаешь, — втолковывал ему Лобстер, — тогда получится, что одни успели тебя разглядеть собственными глазами, другие только едва заметили из-за чужих спин, третьи просто оказались в том же самом месте, где был и ты, четвертые будут только так говорить, пятые никогда тебя не видели и здесь не были, но после всех кривотолков им будет казаться, что они прекрасно тебя знают, поэтому они станут тебя любить, а от тебя при этом ничего и не требуется, ты просто следуй моим советам, и все случится само собой, а то, что само собой случиться не может, сделаю я, тебе ведь нужны деньги? Наверное, тебе даже хочется много денег, потому что их у тебя никогда не было? Тогда возьми, ты их не украл, ты заработал, ты хочешь есть? Мы отведем тебя отведать кушаний, которые в тысячу раз изысканнее, чем те, которые здесь только что подавали, правда ведь, Руди, что у меня прекрасно кормят? Ты хочешь спать? Я провожу тебя к нежнейшей постели в шикарнейшем из борделей, правда ведь, Руди, все это просто невероятно, и глупо отказываться, когда оно само плывет тебе в руки?» Лобстер посчитал, что ему выгоднее подключить к делу и Руди: во-первых, чтобы не ревновал; во-вторых, чтобы авторитет мэтра, хоть он чуть-чуть и снизился, все же воздействовал на ученика, вызывая в нем братское почитание и ставя некоторые ограничения. «Руди раскроет тебе свои тайны, правда, Руди? — продолжал Лобстер. — Вот увидишь, Микки, тайны Руди дорого стоят!» Микки признался Лобстеру, что квадрилья частично уже подобрана, импресарио не имел ничего против, он протянул Микки подписать какие-то бумажки и после передал через него брату и чистильщику башмаков большой задаток: «Тебе остается сказать им, что с такими деньгами могут отпраздновать, где захотят. А завтра ближе к вечеру пусть подходят к отелю "Реджина", когда ты как следует выспишься, мы с Руди тебя заберем…» И все трое — низенький посредине — уселись в лимузине на заднем сиденье. «Поедем, посмотришь на подарок, который я для тебя приготовил!» — сказал Лобстер Микки.
Автомобиль затормозил под раскидистыми приморскими соснами на одном из городских холмов возле здания в стиле XVIII века. «Видишь? Вот это и есть настоящая легенда! — сказал Лобстер Микки, притягивая его к себе, чтобы он мог разглядеть за окном виллу. — Знаешь, что рассказывают об этой халупе? Говорят, что ее вовсе не существует. Или же, что она существует, но по распоряжению полиции уже лет десять стоит заколоченной. Что она мне никогда не принадлежала. Что здесь помер от апоплексического удара один епископ. Что все поддельное и внутри, и снаружи. Что датировать ее XVIII веком все равно, что сказать, будто я — нищий. Что внутри живут одни шлюхи. Что сюда приезжают трахать те трупы, что привозят с арены… Половина из того, что о ней говорят, — неправда. Потому что она — легенда… Есть такие, что однажды в ней побывали и могут кое-что рассказать. И такие, которые, поддавшись очарованию виллы, потеряли дар речи и все позабыли, пребывая почти все время в бесчувственном состоянии… Рассказывают, здесь угощают разными напитками… Есть такие, которые за свою ложь берут деньги; которые никогда здесь не появлялись, и такие, что здесь бывали, но с тех пор думают: все это им приснилось… Есть такие, которые утверждают, что это всего лишь часовня! Простая часовня! Но в ней, дескать, возжигают фимиам, от которого потом возникают галлюцинации, а на витражах изображены непристойные сцены… Быть может, эти как раз и недалеки от правды, но все же и они ошибаются… Сам я скажу тебе, что дом этот — воплощенье моей мечты и все хитрости, все уловки, скрытые тут по разным укромным местам, придумал я самолично… Поэтому толкуют, что я весь во власти порока или охвачен жаждой наживы, или что я во власти порока захвачен жаждой наживы, и все это только для того, чтобы иметь возможность содержать вот эту химеру со всеми танцовщицами, кстати, они очень красивые, сам увидишь, правда ведь, Руди? Толкуют, что я снюхался с мафией, сговорился с правительством и полицией… Но я единственный, клянусь тебе, кто имеет право поставить свою эмблему на этом фасаде или на зеркалах внутри… Я единственный, только я один…» Лобстер вел двух протеже навстречу своей воплощенной мечте, еще не стемнело, и на удушающей предвечерней жаре под соснами на холме едва становилось легче, ласточка с синим брюшком летела за ними до самых дверей борделя.
«Быть может, еще не время, — сказал Лобстер, взглянув на часы и машинально приветствуя консьержку у входа, — мы пришли чуть пораньше, но это без разницы. В любом случае, предупреждаю: ты не должен смотреть на них так, как привык смотреть на все остальное, — продолжал он, обернувшись к Микки, — ты не должен смотреть на них, как на что-то живое, представь, что все это — статуи, которые по приказу выстроились для вас по стойке смирно или же застыли навечно после волшебного поцелуя…» Проход скрывался в складках большого занавеса из черного бархата, который колыхался, предупреждая о визите гостей, на ощупь пытавшихся определить, как же пробраться внутрь, и вдруг перед ними представало пространство, удивлявшее округлой формой, что было крайне неожиданно, поскольку входили они в здание, выглядящее снаружи почти как куб. Помещение, походившее на шахту, было обустроено в башне, где сломали старые перегородки и потолок, от вида всего этого голова сразу начинала кружиться, обычных лестниц здесь не было, подниматься следовало по спирали, шедшей то круто, то плавно, до конического стеклянного купола, снабженного скользящими занавесями, которыми никогда не пользовались, свет проникал снаружи, днем и ночью почти одинаковый, естественный, приглушенный; зал предназначался для экспозиций, кое-где стояли высокие ширмы, скрывавшие бесхитростные туалетные принадлежности, на створках висели позабытые детали одежды, куски материи, из которой скручивали тюрбаны; ноги утопали в ровном слое поблескивающего песка; в центре были расстелены восточные ковры, по углам которых вместо камней лежали разные вещи, чтобы ковры вдруг не взмыли в воздух, — бабуши, пустые ножны, на которых, словно на комоде, выстроились в ряд помазок, бритва и стаканчик для чистки зубов; по периметру зала к стенам крепились подвесные деревянные скамьи, где в отдалении могли сидеть разве что редкие сонные слуги в серых костюмах, проводящие бесконечные часы в ожидании и штопающие лежащую на коленях одежду, в которую им приказано вновь облачить господ; статуи, которых Лобстер описал Микки, представляли собой полуобнаженных здоровенных парней, лениво разлегшихся в наполовину скрывавших их огромных креслах; окутывали их тени, похожие на бархатные шали или плащи; в томной обстановке, то там, то здесь в сумраке белели чьи-нибудь вытянутые ноги, на которых проступали синеватые вены, массивные ступни покоились в серебристой пыли; тени пролегли и вдоль стен, гнездясь в небольших нишах, задернутых занавесями, похожими на величественный занавес у самого входа и скрывавшими нечто неведомое; порой одна из статуй, двигаясь медленно, словно в дурмане, поднималась и шла, пошатываясь, к такой нише, чтобы ненадолго скрыть голову под занавеской; ниши эти с колышущимися пологами, казалось, никуда не ведут и устроены лишь для удобства; в одной из них, довольно широкой и глубокой, бросавшейся в глаза, стоило только ступить на арену, располагалась статуя Девы, облаченной в одеяния инфантеро: бедра обтягивало мерцающее трико, розовые чулки обхвачены репсовыми подвязками, внизу черные мягкие туфли, ноги связаны, словно скоро должна состояться казнь; розово-черное болеро, прилегавшее к складкам пояса, расшито золотыми блестками и украшено гирляндами желудей, крепившимися к эполетам; вместо того, чтобы благословлять, рука словно сбрасывала покров, который специально был накрахмален и удерживался крепившейся к углам невидимой леской, что терялась под фризом; словно плащ инфантеро, он прятал собой того, кто пришел отогреться возле мерцающих свеч, горевших у подножия статуи; было ясно, что — это статуя Девы, а не обычного инфантеро, поскольку болеро облегало женскую грудь, а окаймлявшие овал лица белые ленты, прятавшие под собой шевелюру, напоминали те кружева, которыми украшали изображенья святых. Задрав голову, Микки взглянул на купол: на него со всех сторон изучающе смотрели лица, утратившие мертвенную бледность статуй и более оживленные, казалось, они подают ему знаки, неслышно шевеля губами, чтобы он к ним поднялся; кое-где на перилах висели, словно просушиваясь, алые ковры и фиолетовые с розовым подбоем плащи инфантеро.
Лобстер вместе с Руди подталкивали Микки поближе к заспанным статуям: «Выбери, кто тебе больше нравится, это и есть мой подарок, наш с Руди подарок, ты можешь приказывать ему что угодно, он полностью в твоем распоряжении!» Микки запротестовал: «Так это и есть тот сюрприз, о котором вы говорили?! — сказал он Лобстеру. — Вы обещали, что можно будет поесть!» — «Поесть можно в комнатах наверху. Но стоит тебе прикоснуться к тому, что предлагается здесь, стоит только отведать этой нежнейшей плоти, как тебе больше не захочется привычной пищи, эти тела сумеют утолить твой голод, ты насытишься от одного только поцелуя, от одной только ласки, ты утолишь свою жажду и опьянеешь, словно от божественной медовухи, правда, ты пока не можешь этого знать, поскольку ты такого еще никогда не пробовал. Итак, кого ты берешь?» Микки, казалось, совсем не интересует такой подарок, и все же он ходил то туда, то сюда мимо одного из кресел, ему стало вдруг любопытно: юноша, несколько моложе всех остальных, казалось, уснул крепким сном; средь мрака, что окружал этого юношу в кресле, в самом лице было что-то, отличающее его от всех остальных, Микки никак не мог понять, что это, но вдруг заметил белый отблеск на лбу, как у того мальчика, которого он украл, там красовалась звезда. «Ты этого хочешь, да?» — спросил Лобстер, плотоядно заулыбавшись. «Нет, — ответил Микки, — я его не хочу, просто смотрел…» Микки ждал момента, когда станет видно, что юноша дышит, ему показалось, что тот мертвый. Юноша во сне вздохнул. «И остальных тоже не хочется, — добавил Микки, — я очень голоден». — «Что ж, тогда Руди тебя проводит, — сказал Лобстер, стараясь скрыть раздражение, — ведь так, Руди?» — «Конечно же, провожу!» — ответил прославленный мэтр и повлек подопечного, который уже не смел отказываться, к шедшей спиралью лестнице, оставляя Лобстера внизу на арене.
«Здесь, — объяснял Руди, — двадцать любовных опочивален, — он развлекался, складывая гадалку-оригами из найденного в кармане клочка бумаги и рисуя на треугольных гранях разные символы, — в одной из них полно дымящихся головешек, которые время от времени раздувает покорный слуга, смахивающий на японца, что угождает господам на старом постоялом дворе, он беззвучно приходит проверить температуру купальни, так художник часами напролет пытается отыскать нужный оттенок красного, волшебные чары позволяют возлечь на распаленные головни, не обгорев, угли пламенеют, но теплом своим услаждают, ими выстлано нежнейшее ложе, в котором лучше укрыться вдвоем; есть также покои, где по полу разлито всегда свежее молоко, его приятно лакать, и два голодных рта могут, соревнуясь, утолить там свою жажду, там можно плавать, омывая все тело в молочной реке, и ничего больше не надо, сплошные грезы, скользящие под потолком такого же молочного цвета; есть комната с призраками тех, кто уже вырос, на недолгое время они вновь воплощаются такими, какими были, когда в первый раз пленили пришедшего гостя; дальше расположены спальни, на которые обрушились бури песка и снега, чтобы исстрадавшееся тело отдохнуло средь дюн и сугробов, на самом деле там тонны сахарной пудры, похожей на снежную пустошь или барханы, но об этом будешь знать только ты; есть комната, где цветные блики от витражей множатся, словно звуки хора в чистом воздухе прекрасного утра, дабы ты мог вдоволь надышаться кислородом, когда впереди удушающие темные ночи; в двух комнатах уже живут, и там средь холмов и оврагов можно расслабиться, словно в мягчайшей постели; существует сожженная комната, в которой пахнет костром, в ней гостя охватывает странный покой, что следует за катастрофой и наполняет сердца пожарных, когда огонь уже побежден; дальше располагается комната без окон и стен, возведенная столь хитроумно, что там ты воспаришь средь вечернего пейзажа, мерцающего серебристыми, золотистыми бликами; забыл сказать о запертой комнате, внушающей надежду всякому, кто смотрит на неприкосновенную зелень джунглей через небольшое окошко на чердаке; еще есть спальня, составленная из бумажных ширм, меж которыми произрастает лишь самое стойкое; у ложа в комнате девятнадцать лежит охапка редких растений и сорняков, соединенных так, чтобы получилось самое изящное сочетанье оттенков, а на стене застыла морская звезда, возжелавшая забраться повыше; в двадцатой комнате остался только один иероглиф, свидетельствующий о том, что происходило когда-то прежде, говорящий о былой похоти языком древних символов; пересчитай сам, если хочешь; быть может, о каких-то комнатах я позабыл; в каждой комнате играют по своим правилам, по каким именно — выбирать тебе, как и соответствующий костюм, в какую из них ты хочешь отправиться?[4]» — спросил Руди, просунув пальцы правой руки в бумажную игрушку, чтобы посмотреть, какие варианты выпадут с той и другой стороны. Микки вновь не мог ни на что решиться. «Да мне плевать, — сказал он Руди, — мне бы хотелось отправиться в спальню, в которой ничего нет, в пустую комнату без рисунков и без декораций, без ловушек и без подвохов, в пустую коробку иль логово, где мы могли бы с тобой запереться…» Микки чувствовал, что Руди весь уже изнемог, что его тянет к Микки ровно так же, как прежде тянуло брата, когда тот вставал на колени, чтобы вдохнуть аромат его хуя, и он не знал, как от такого избавиться.
С того времени, как он вышел из гостиницы, Руди был в своем светозарном одеянии. Войдя в пустую комнату, куда так хотел Микки и где стояли только софа и стул, Руди принялся раздеваться, сняв вначале корсет и развязав галстук, затем попросив Микки помочь ему избавиться от сдавливающего пояса, смотав длинную полосу белой ткани; жабо само повалилось на пол, рубашка была наполовину расстегнута, теперь на нем оставались лишь облегающие короткие штаны на подтяжках, чулки и мягкие туфли; Руди складывал вещи, сначала отставив руку и прищурившись глядя на Микки, прикидывая на расстоянии, пойдут ли они ему и того ли они размера, и только потом, встряхнув, клал все в стопку на стуле, тщательно следя за порядком, чтобы было удобнее облачаться вновь; к примеру, прежде следовало сложить рубашку и только потом — штаны. Казалось, одежда мэтра никак Микки не занимает, он подозревал, что Руди хочет ему отдаться, и, пытаясь отсрочить момент, пустился в расспросы. «А ты — человек суеверный?» — начал он. — «Конечно, — ответил Руди, — на свой лад. Я не считаюсь с приметами, стараюсь воспринимать их наоборот: все вот боятся желтого, считают его злосчастным предзнаменованием, — расставленные без всякого умысла желтые заграждения вокруг арены, мелькнувший меж зрителей желтый зонтик, для остальных — это предвестие скорой беды, они винят в этом случай или же импресарио стороны соперника, который, должно быть, нарочно вложил в руки безвестной дамы в первом ряду знак близящейся потери, такая одержимость отвлекает их от самого главного, и мы теряем лучших болельщиков; никто об этом не знает, — Руди вывернул болеро наизнанку, демонстрируя Микки подкладку, — я развлекаюсь тем, что делаю все наперекор, чтобы освободиться от страха, чтобы тот вышел изнутри вместе с потом, не лишив меня силы: я пришиваю к изнанке костюма желтые лоскутки и картинки, я пришиваю их даже в таких местах, как…» Микки отступил, вернувшись на прежнее место поближе к софе и стоя там в перемазанном рубище проходимца, весь забрызганный кровью, приведшей его к победе, и с повязанным на талии платьем безумной поклонницы. «А всякие картинки, — продолжил он, — тебе тоже нравятся? Ты сооружаешь из них в своей спальне перед сражением небольшой алтарь, чтоб перед ним помолиться?» — «Все в точности наоборот, — ответил Руди, — никакого алтаря я не строю, а картинки презираю, все цветастые завитушки с изображениями святых, которые мне пачками, только что доставленными из типографии, суют Лобстер и оруженосец, я не целую, а выкидываю в уборную и сру на них, это единственное средство одержать победу…» — «Да что ты?!» — воскликнул Микки, будто не веря. «Да, — продолжал Руди, — но есть приметы, которым я доверяю, если что-нибудь такое случается, я стараюсь предотвратить беду, весь трепеща от страха: к примеру, если дорогу переходит черная кошка или на арене перед состязанием появляется какой-то церковник, то это явно дурной знак, я сплевываю и скрещиваю пальцы; еще по дороге к арене никогда нельзя идти мимо кладбища, нельзя класть на кровать свою шляпу! Знаешь, почему?» — «Нет», — ответил Микки. — «Потому что в прежние времена шляпу оставляли лежать на кровати умершего, — объяснил Руди, — а еще никогда нельзя пинать ногой консервные банки! Тоже не в курсе, почему так? Консервная банка символизирует гроб, к нему нельзя прикасаться, если не хочешь в нем остаться навеки. Нельзя также оставлять туфли у кровати мысками к двери, потому что вперед ногами выносят покойников… Ты сможешь все это запомнить?» — спросил Руди, снимая подтяжки и расстегивая на рубашке последние пуговицы. — «Да, — сказал Микки, вновь отступая на шаг и по-прежнему опасаясь, что Руди собирается подойти поближе, — а, когда свистят, тебе страшно? Слышал, рассказывают, тебе снятся потом кошмары!?» — «Да, негодующие вопли бывают невыносимы, но овации способны причинить еще худшее зло; ведь никто не знает, допустил ли ты в самом деле промах, как все подумали, или же это было нечто прекрасное; и наоборот, быть может, все начали аплодировать чему-то гадкому, мерзкому… ведь ничего больше не знаешь, ты там, внизу на арене, а наверху все орут, мечутся, машут флажками, гремит музыка, которую стараешься не слышать, ты один на один с ребенком, ты испытываешь божественный страх, боишься нападать, все сливается воедино — и страх, и ты сам, и ребенок — обо всем остальном ты позабыл, но во рту уже так пересохло, ты чувствуешь такую жажду, что остается лишь одно жгучее желание: напиться кровью и ощутить, наконец, свободу… А эти там, наверху, бесятся: если им не нравится какая-то мелочь, какой-нибудь жест, они швыряют в тебя сачки для ловли бабочек, спасательные круги, детские бутылочки с соской — черт знает что — тебя это унижает, а они ржут, в ход идут ночные горшки, рулоны туалетной бумаги, они могут швырять в тебя игрушечные машинки, мороженое-эскимо, пластиковые сабли, детские мячи, пистолеты, — они выражают свое недовольство, а я продолжаю работать, во весь рот улыбаясь, и умоляю ребенка, как настоящего партнера по битве, сделать вид, что все это его, как и меня, не интересует; однажды они так разошлись, их крики стали причинять такую боль, что я вынужден был бежать прочь с позором, переодевшись женщиной и, скрючившись, пробираясь меж машинами скорой помощи позади арены…» — «Переодевшись женщиной?» — подхватил Микки, развязав узел на платье поклонницы. Руди стоял с обнаженным торсом. Между двумя мужчинами возникло некое замешательство: Микки сжимал в руках платье, словно собираясь обороняться; руки Руди застыли на застежке, сдерживавшей набухший член. На сей раз Руди и в самом деле подошел ближе к Микки, которому уже некуда было отступать. «Взгляни на мои шрамы», — сказал Руди, показывая Микки на маленькие и большие, слегка вздутые рубцы, покрывавшие руки, плечи, живот, бедра. С этими словами, почувствовав, что сковывавший его страх исчезает, Руди расстегнул облегающее трико, растянул намокшую ткань защитного чехла и вытащил наружу длинный, немного разбухший от крови член. Перепугавшись, Микки хотел было ударить скрученным платьем, чтобы отразить натиск Руди, потянувшего к нему расстегнуть рубашку. «Не бойся, — сказал Руди, — ничего не случится; ничего не может случиться; даже, если бы мы хотели, чтобы что-то случилось, нам воспрепятствовала бы иная сила; потому что оба мы — инфантеро, ты — ученик, я — учитель; инфантеро лишены того, чего ты так опасаешься, выдавая себя во взгляде, равно как и самого влечения, их сдерживает священный долг; все наши похождения — это легенды, россказни об оргиях и кокаине служат всего лишь прикрытием, оно подобно плащу, которым мы размахиваем перед носом ребенка, чтобы отвлечь, сбить его с толку; инфантеро не имеют отношения ни к чему плотскому, никто из них не спит ни с женщинами, ни с мужчинами; мы остаемся девственными; только мы сами знаем об этом, такова наша тайна; поэтому нас женят на невинных малышках, девочках одиннадцати, двенадцати лет, с которыми мы приносим обет лишь для рекламных целей; придуманный Лобстером дом терпимости посвящен целомудрию; не бойся, если бы я попытался к тебе прикоснуться, — мне ведь чуточку этого хочется, — ничего бы не вышло, ты бы ничего не почувствовал, ничего бы не ощутил, мои ласки были бы словно бесплотными, — никакой радости, никакого наслаждения, никаких сожалений, мы — избранные, теперь ты понимаешь?» — «Я обещал свой член брату, — признался Микки, — он так его хочет, но я велел ему ждать, пока член станет еще больше и толще и сможет утолить жажду, тихонько его придушив…» — «Брат может отведать твой член лишь в невероятных мечтах, поскольку на самом деле он не достанется никому — ни ему, ни мне — лишь твоему ангелу-хранителю да сырой могильной земле», — ответил Руди, продолжая раздевать Микки. И вот Микки стоял уже голый, держа в руках скомканное платье поклонницы. «Я дарю тебе свой костюм, — сказал Руди, принявшись теперь его одевать, — ты облачишься в него для церемонии посвящения, в нем тебя коронуют». Руди поднял руку Микки, чтобы надеть на него болеро: он нарочно забыл про рубашку — под разукрашенными, расшитыми золотыми блестками полами гранатового оттенка проглядывало молочное тело, Руди повязывал вокруг талии пояс. Он так и не снял до конца свое нижнее белье, в котором, словно обезумевшее сердце, вздрагивал хуй; наклонился, чтобы стянуть черные мягкие туфли и розовые чулки, и сразу надел их на ноги Микки, сидевшего на краю софы. Руди склонил голову, как ребенок в момент, когда он бросался на него и подскакивал, нанося финальный удар; волосы над затылком у Руди были убраны в плотный сетчатый шиньон; не думая о том, что он делает, Микки вытащил шпильку и сдернул кружево, смотря, как волосы спадают теперь на плечи. Затем надел на своего мэтра длинное черное платье поклонницы. Протянул Руди руку, чтобы тот встал и прошелся немного по комнате, расправив волосы и прикрыв ими глубокое декольте, шедшее до самых ягодиц; несколько мгновений Микки верил в то, что делил эту спальню с женщиной.
На следующий день Руди втайне отправился в пригород по хранившемуся у него адресу, которым, как он думал, никогда не воспользуется, — к цыганке, чтобы просить ее избавить Микки от той силы, которую он еще никогда не пускал в ход и которая, тем не менее, вызывала определенные опасения. Цыганка его выслушала, попросила снять темные очки, чтобы посмотреть в глаза, попросила у него фотографию Микки; фотографии у него никакой не было, поэтому он постарался его описать: «Волосы, кажется, черные, а глаза светлые, как у меня, впрочем, я не вполне уверен, я не очень обращаю внимание на то, как выглядят парни, сейчас вот думаю, быть может, он даже блондин, он чуть выше или чуть ниже меня, короче говоря, почти такого же роста, но моложе, наверное, лет на десять или же чуть больше, не спрашивал, сколько ему лет…» С таким описанием цыганке оставалось лишь объявить следующее: «Принесите клочок от нестиранного воротника его рубашки или подушки, на которой он спал. И магнит, который тайком потрете о его тело в любом месте, которое подвернется, только хорошо потрите, да?! И с того момента уже не смотрите ему в глаза. Ежели при мысли о нем захочется перекреститься, сделайте это ногой. С момента, как появится первая звезда, не ходите прямо, а перемещайтесь крестообразно. Дам с собой лист салата, который жевала жаба, и кусок хлеба, обгрызенного крысой. Ежели красавчик все это съест, считайте, дело наполовину сделано. А ежели принесете в склянке немного воды, которой он мыл свое мужское достоинство, смогу применить чары. Тогда может и повезти. При всяком раскладе, пришлите пряжку с его башмака, это самое главное. Начиная ровно с полуночи, повторяйте первое заклятие. Сейчас раскрою, какие там слова, запоминайте мгновенно: "С тремя тебя заклинаю, с тремя тебя призываю, с тремя тебя завлекаю! Кровь твою выпиваю! Сердце твое вырываю!"» Руди без труда заучил присказку; в полночь он на всякий случай ее повторит; он знал, что никаких пряжек на башмаках у Микки нет, да и башмаками это не назовешь, а все остальное, что требовала от него чавела, казалось ему слишком сложным, он заплатил ей и отправился восвояси, думая, что больше они не увидятся.
План Лобстера сработал: после отважного появления Микки и рассказывающих о нем газетных статей директора всех площадок без исключения хотели быть первыми, у кого выступит юное дарование. Лобстер на их запросы не отвечал, чтобы ставки выросли еще больше. Он сказал Микки: «Все же не будем делать им такого подарка, теперь-то, когда ты стоишь дороже золота! Они получили бриллиант из воздуха и вполне заслуживают, чтобы его у них отобрали! Устроителем спектакля буду я сам! Интерес публики, подогреваемой прессой, только растет, любая арена слишком мала, чтобы устроить на ней твое первое настоящее выступление, но у меня есть мысль: мы построим передвижную арену, — огромную, грандиозную, — с дополнительным оборудованием, чтобы можно было поехать в турне. Тебе не о чем беспокоиться: Руди будет твоим наставником, пресса такое подхватит, ведь это он помог тебе добиться успеха, он — мой первый подопечный и продолжит обучать тебя профессии; кстати, чтобы никто сторонний в это дело не вмешивался, я нанял актеришку, соглядатая по прозвищу Самородок, чтобы следил за этим, всю жизнь он только и делает, что терпит одни неудачи, поэтому он еще на плаву: если будет вертеться где-нибудь рядом, с вами самими уж точно ничего не случится; я сразу забираю у тебя двадцать процентов, — столько же я беру у Руди — ты сам платишь квадрилье, оплачиваешь жратву, бензин и гостиницы; вот увидишь, скоро все устаканится. Я буду с тобой откровенен, Микки: тебе не надо больше ни о чем беспокоиться, теперь не раздумывай, хорош ли ты в самом деле или же плох, не грузи себе голову, не думай, есть ли у тебя божественный дар или нет, — никогда прежде я не покупал столько рекламных полос в газетах; все статьи тебя прославляют, они уже написаны, я сам вносил правку; единственного писаку, который отнесся к тебе с недоверием и все никак не мог успокоиться, мы хорошенечко подлечили: я велел вручить ему — и теперь ты об этом забудешь — ключики от белого Мерседеса; видишь, на что только я не готов ради тебя! Но не благодари, я ведь сам заинтересован. Такая уж профессия…» Лобстер в номере отеля «Реджина», который занимал Микки, замер, словно уйдя в себя, в мечтательной тишине, нарушив ее лишь затем, чтобы проговорить шепотом как бы самому себе: «Все ведь так обернулось еще и потому, что ты — красавчик… Так что не порти свою мордашку…» — «Почему вы столько для меня делаете?» — снова спросил Микки в очередном приступе простодушия. — «Скажу тебе правду, — ответил Лобстер с серьезным видом, в котором проглядывало, как он устал, — я столько для тебя делаю… Потому что… Потому что ты мне совершенно безразличен».