Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Игорь громко и с достоинством оповестил о моем прибытии, что прервало полуденную сиесту Петруччио; поняв, что он удостоился визита благородной дамы, приехавшей издалека, мэр безропотно привел в порядок одежду и накинул на плечи темный сюртук.
— К вашим услугам, ваша милость. — Он вежливо поклонился и предложил мне присесть на довольно потрепанную кушетку, стоявшую у него в кабинете.
Я села. На этой самой кушетке мне доводилось сидеть ребенком, когда мой отец приходил по делам к его отцу. Из протершейся от старости коричневой обивки все так же торчала местами солома, а на письменном столе мэра стояла та же самая чернильница с высохшими чернилами. За открытыми оконными ставнями, как и много лет назад, жужжали неугомонные мухи.
— Чем могу служить? — спросил Петруччио, потирая ладонями сонные глаза.
Я поинтересовалась семьей Казанова.
Лицо Петруччио мгновенно приобрело печальное выражение — довольно неискреннее, надо сказать.
— Все умерли, — сказал он. — Антонио Себастьяно Казанова умер. Марианна Казанова умерла. Их дети тоже все умерли, кроме Антонио, герцога Падуанского.
Титул моего брата он произнес с благоговением и при этом сделал даже небольшой поклон, не отрываясь от стула. Его светлость, сообщил Петруччио, живет на континенте — может быть, в Италии или во Франции; он пожал плечами. К сожалению, у него нет никаких более точных сведений о герцоге.
«И у меня тоже», — подумала я, в то время как Петруччио принялся повествовать о том, что в старом доме семьи Казанова никто не живет, а сам дом находится в запустении. Проступившее на лице мэра удовлетворение ясно показывало, какие чувства скрываются за его лукавыми словами сожаления по этому поводу.
Когда я спросила Петруччио о себе самой, он удивленно развел руками.
— Феличина? Я ни разу не слышал этого имени за все время, пока занимаю пост мэра в этом городе. Мне ничего не известно о Феличине Казанова. Спросите у отца Нарди — он живет в нашем городе уже пятьдесят лет и знает каждого в своем приходе. Он единственный, кто может ответить на ваш вопрос.
Именно так поступают на Корсике, когда все объединяются в заговоре против одного-единственного изгоя, отторгаемого обществом. Теперь я могла бы обратиться с расспросами к кому угодно — трактирщику, бакалейщику, кузнецу, — и никто бы мне ровным счетом ничего не сказал. Все они направили бы меня снова к священнику, который распоряжается здесь их совестью, не имея при этом своей собственной.
За дверью в коридоре залаяла Минуш и послышался басовитый голос Игоря, успокаивающего ее. Я встала, охваченная возмущением. Мэр вскочил, торопясь открыть передо мной дверь. Когда я проходила мимо, его быстрый завистливый взгляд скользнул по мне, оценивая стоимость моего туалета, драгоценных украшений, духов. Я видела по его глазам, что он узнал меня, однако ни деньги, ни мольбы, ни угрозы не могли бы заставить его произнести сейчас нужные мне слова. Ему мешал страх. Но перед кем? Неужели он все еще боится Наполеона?
Когда я вернулась в гостиницу, то застала свою служанку Лизетт в слезах.
— О миледи, — проговорила она, всхлипывая, — когда же мы наконец сможем уехать отсюда? Этот город на редкость опасный, и я боюсь здешних людей. Все такие страшные, сердитые, неприветливые, не хотят со мной разговаривать. Если их о чем-нибудь спрашиваешь, они не отвечают, а когда даешь им деньги, несут какие-нибудь небылицы. И еще здесь воруют. Пропало три шелковых платка миледи, а ведь я лишь на какую-то минутку выходила из номера. Здесь очень грязно и жарко. Повсюду мухи. И везде пахнет потом, луком и прогорклым маслом.
И все же в гостиничном номере оказалось прохладнее, чем на улице, это приободрило меня. Я прилегла отдохнуть на жесткую постель, а Минуш устроилась у меня в ногах — я даже чувствовала кожей ее теплое дыхание. Лизетт права — моя родина оказалась дикой и опасной. За прошедшее время на Корсике, казалось, ничего не изменилось. Здесь по-прежнему правили месть и ненависть, предательство и насилие — иначе говоря, на острове царила вендетта, которой здесь поклонялись, словно божеству. Дети всасывали безжалостную непримиримость к врагу с молоком матери, а взрослые жили и умирали ради вендетты. Дело мщения становилось целью жизни сначала детей, а затем уже внуков их детей. Однажды начатая, вендетта не кончалась никогда.