Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Облетят. Подмерзнут. И ладно бы только они, но ведь и корни, не прикрытые шубой опада, пострадать способны.
Ийлэ едва вновь не рассмеялась, поняв, о чем она думает… дом? Это больше не ее дом. Он предал, как предали все, что люди, что вещи.
Бывает.
Раньше она не знала, что только так и бывает, а остальное — сказки для маленьких девочек… и вернуться бы в сказку, да вот беда, невозможно.
К дому пробиралась крадучись, пусть и пуст был старый двор.
А дверь кухонная — заперта.
Но открыто окно… и окна в кухне прежними оставили, с ними Ийлэ умела управляться. Нащупав щеколду, она легонько надавила на раму, которая поддалась охотно, будто дом, силясь хоть как-то загладить свою вину, решил помочь.
На кухне было тепло.
Жарко.
Настолько жарко, что Ийлэ растерялась. И еще от сытных запахов, которые окружили ее… мясо. Молоко. Хлеб. Она целую вечность не ела хлеба, и наверное, забыла сам вкус его. Надо взять себя в руки.
— Мы быстро, — пообещала Ийлэ отродью. — Потерпи.
Только глаза в темноте блеснули, будто и не глаза, но перламутровые пуговицы…
…на мамином сизалевом платье были такие…
Нельзя думать.
Нельзя вспоминать, память делает Ийлэ слабой.
Она положила отродье на стол и огляделась. Странно, что все почти по-прежнему. Печь остывает. Доходит в деревянной кадке тесто, и значит, поутру кухарка испечет хлеб, быть может, точь-в-точь такой, как прежде, с румяной корочкой, густо усыпанной кунжутным семенем. И запах хлеба выберется с кухни на первый этаж, а может, и на второй…
Ийлэ сглотнула вязкую слюну. Хлеб она найдет, а при везении — не только его. Главное, поторопиться.
Дверь в кладовку была заперта на засов, и несмазанные петли заскрипели, резанув по нервам. Ийлэ замерла, прислушиваясь к дому. Ничего.
Никого.
Кем бы ни были новые хозяева, они спят, небось, думают, что дождь напевает колыбельную…
Ийлэ принюхалась к темноте.
Еда. И только еда. Если спуститься, и она решается, идет вниз по узкой лестнице, ступеньки которой тоже узкие и крутые. На последней ноги соскальзывают, и Ийлэ падает, к счастью на четвереньки. Саднят ладони, но это мелочь.
Главное, она в подвале. И слева полки. Справа, помнится, тоже.
Жаль, свечи нет и приходится наощупь, осторожно. Слева кувшины. И в первом же молоко попалось, но прокисшее. Нельзя такое… в следующем, кажется, сыворотка… и сметана… и не может такого быть, чтобы в доме не держали свежего молока.
Ийлэ проверяла кувшин за кувшином. Попутно стянула пару колец колбасы, которая сохла на крюках. Колбасу она сунула за пазуху, потуже затянув пояс. Остановилась. Хмыкнула — благо, в подвале не было никого, крысы и те сбежали — и куртку стянула. Все одно мокрая и толку с нее никакого. А вот если завязать рукава и горловину перетянуть шнурком, то получится мешок. В мешок колбасы больше влезет.
И балык копченый.
И еще что-то, длинное, квадратное, но явно съедобное.
Сыр.
И снова колбаса, в которую Ийлэ, не выдержав, впилась зубами. Она откусывала куски, глотала, не разжевывая, пытаясь хоть как-то заполнить пустоту в желудке. Голод, отступивший было, вернулся, и Ийлэ вдруг поняла, что еще немного и сдохнет прямо тут, в подвале.
То-то новые хозяева обрадуются.
Плевать.
Она заставила себя сунуть колбасу в мешок, а мешок перекинула через плечо. Тяжелый. И это хорошо, потому как ясно, что вновь пополнить запасы еды Ийлэ сможет не скоро.
Если вообще сможет.
А молоко обнаружилось на полках справа. Ийлэ не без труда вытащила тяжеленный кувшин, скользкий, запотевший, но с удобной ручкой. Молоко было свежим и холодным, но лучше такое, чем никакого, глядишь, отродью и понравится…
…или все-таки сдохнет?
Подымалась Ийлэ в превосходном настроении.
А дом снова предал.
Мог бы предупредить, скрипом половицы, осторожным прикосновением сквозняка, тенью, что легла бы через порог, но нет, он смолчал.
Позволил выбраться.
И увидеть.
Пес был огромен.
Страшен.
Он стоял спиной к Ийлэ, склонившись над столом, над отродьем, которое… которая… от бессильной ярости Ийлэ зашипела, и пес обернулся.
— Надо же, — сказал он, и в голосе не было и тени удивления. — А вот и наша мамаша объявилась.
Он держал отродье на ладони, и то ли ладонь эта была велика, то ли отродье было мелким, но меж растопыренных пальцев выглядывала лишь макушка.
— Стоять, — пес не спускал с Ийлэ настороженного взгляда. — Я тебя не трону.
Так Ийлэ ему и поверила.
Она медленно попятилась, но вовремя остановилась, сообразив, что запасного выхода подвал не имеет. А между Ийлэ и спасительным окном стоит пес.
И отродье опять же.
Нельзя его бросать… Пес же, втянув воздух, поинтересовался:
— Молоко?
Ийлэ кивнула.
— Сюда неси.
Она не сдвинулась с места. Она, быть может, и безумна, но не настолько, чтобы приближаться к псу.
Жуткий.
Бритая голова, раскроенная рубцами, как и все его тело. На шее рубцы потемневшие, а на груди — свежие, бледно-розовые и лоснящиеся. Сквозь кожу сочиться сукровица, и до Ийлэ доносится запах болезни острый, едкий.
Смотрит.
Не моргая. Исподлобья.
Ийлэ тоже смотрит, но лишь потому, что не способна взгляд отвести.
— Сюда неси, — повторил он глухо.
Голос рокочущий.
Ийлэ попятилась, прижимаясь спиной к стене… дверь свободна… если не через окно… если пес здесь один… главное, из дому выбраться, а там дождь следы смоет…
…болен.
…и вряд ли способен бежать быстро.
…но если перекинется…
— Стой, — рявкнул пес. — Ты же не хочешь, чтобы я ее уронил?
Он вытянул руку, повернув так, что видна стала не только макушка отродья, которая лежала тихо. Жива ли? Жива. Бьется нить-волосок, натянулась до предела…
— Не хочешь, — со странным удовлетворением в голосе произнес пес. — Тогда иди сюда.
Ийлэ обернулась на дверь.
Что ей до отродья? Она ведь сама желала избавиться от нее, и если не смогла оставить в лесу, то дом — другое. Быть может, пес и не станет убивать младенца.
Пугает.
Или…
Он хмыкнул и перехватил отродье левой рукой, поднял за ноги.
— Рискни, — сказал он.
Ийлэ оскалилась.
Она уйдет и… и не сможет, потому что оловянные пустые глаза отродья смотрят на нее.
Первый шаг дался с трудом.
Колени дрожали. И руки, с трудом удерживая кувшин, который сделался большим и неудобным, того и гляди выскользнет.
— Я тебя не трону, — пес отвел взгляд, точно ему было противно смотреть на Ийлэ. А может и противно. Она тощая. И грязная. И воняет от нее не только лесом, но так даже лучше… так спокойней…
— Не трону. Клянусь предвечной жилой.
Хорошая клятва.
Вот только Ийлэ больше клятвам не верила. Она сумела сделать три шага и только.
— Молоко, — удовлетворенно потянул пес, потянув носом. — Но холодное. Ей холодное нельзя, она и так замерзла. Вот там плита. Видишь?
Видит.
Старая, которую растапливали дровами и торфом, и тогда из труб шел черный дым, он и ныне лежит на прежнем месте, в древней корзине, прикрытой сверху тряпицей… будто ничего не изменилось.
Ложь.
— Не эта. С этой возиться долго. Рядом. На кристаллах, — пес вздохнул и, положив отродье на ладонь — она так и не издала ни звука — сам шагнул к новехонькой плите. — Посудину найди.
И медные кастрюли остались на прежнем месте, что огромная, в которой кухарка варила похлебку для наемных работников, что крохотная, с изогнутой ручкой, для кофе…
…отец любил пить кофе по утрам. А мама пеняла, дескать, вреден он для сердца…
…сталь вредней.
Медь оказалась холодной и тяжелой, едва ли не тяжелей кувшина.
— Поставь, — велел пес. — И молока на лей… слушай, а надо водой разбавлять?
Ийлэ не знала.
В прежней ее жизни она не имела дела с младенцами, поскольку те обретались в детских комнатах, окруженные няньками, кормилицами и гувернантками…
Пес отступил, пропуская Ийлэ к плите, и хотя она подошла очень близко, куда ближе, чем ей хотелось бы, не ударил. Чего ждет? Думает, что она и вправду поверит этой клятве?
Клятвы — это слова. А слова ничего не значат.
Стоит. Дышит тяжело, с присвистом… и кажется, Ийлэ знает, откуда у него шрамы, она даже слышит существо, поселившееся в груди у пса… и если потянуться, если попросить…
— Не думай даже, — спокойно сказал он, отступив еще на шаг. — Убьешь меня — умрешь сама. А ты не хочешь умирать.
Ошибается.
— Никто не хочет умирать, — пес оперся на стену. — Но иногда приходится. Ты не отвлекайся. Сгорит сейчас.
Налить молоко в кастрюльку, не расплескав, не получилось.
Ийлэ замерла.
Ударит?
Стоит, баюкает отродье…
…а на кухне расползается запах паленого.
…и дверь хлопнула, громко, заставив Ийлэ отпрянуть от плиты.
— Тихо. Это свои.
Своих здесь давно не было.
Своих закопали на заднем дворе, но не сразу, а когда вонь невыносимой стала…
…Ийлэ помнит.
Лопату, которую ей вручили. Песочные часы. Землю укатанную, твердую… собственную слабость — она никогда не копала могил. Слезы в глотке. Боль. И удивление. Ей все еще казалось, что все происходит не с ней.
…управишься за полчаса — похороним, а нет — свиньи и падаль сожрут с удовольствием…
…управилась…
…и он выиграл спор, бросив напоследок:
— Главное — правильная мотивация…
Ийлэ заставила себя разжать руку и отступить от плиты. Вонь горелого молока становилась почти невыносимой, а отродье все-таки решило подать признаки жизни, и тонкий, едва слышный писк его ударил ножом по раскаленным нервам.
— Тише, маленькая, — пес провел большим пальцем по темной макушке, — сейчас мы тебя накормим… правда, мамаша? Нат, спускайся уже, хватит прятаться, я все равно тебя услышал…
Псов стало двое, а Ийлэ поняла, что уйти ей не позволят.
Альва.
Исхудавшая до полупрозрачности, грязная, но альва. Райдо никогда их не видел, чтобы вот так, близко… нет, война сталкивала, но там приходилось убивать, а не разглядывать.
Правда, имелся тот снимок, в его новых сокровищах, о которых и Нат не знает, поскольку смотрит на Райдо влюбленными глазами, верит, будто бы нет никого сильнее, умнее, идеальней… а идеалам не полагается прятать под матрасом всякую ерунду.
Голова пьяная.
Тяжелая.
И мысли в ней бродят хмельные. Не голова — а бочка, та, в которой пиво ставят дозревать, правда, в отличие от бочки, от головы Райдо обществу пользы никакой.
— Ты там это, за молоком приглядывай, чтобы не перегрелось, — он не знал, как разговаривать с этой альвой, чтобы она, наконец, успокоилась.
Ненавидит.
Точно ненавидит. Чтобы понять это, достаточно в глазищи ее зеленые заглянуть. Они только и остались от лица. И еще скулы острые, того и прорвется кожа. А щеки запали. И губы серыми сделались. Чудом на ногах держится, а туда же — ненавидеть.
Райдо никогда этого понять не мог.
— Райдо, — Нат приближался осторожно.
Умный пацан. Альва-то вся на нервах, чуть чего и сбежит, лови ее потом под дождем…
— Стой, — велел Райдо, когда альва дернулась и попятилась. — Давай на конюшню. И в город. Доктора сюда притащи.
Вряд ли он, человек степенный солидный, обрадуется ночной побудке. И прогулка под дождем, как Райдо подозревал, не вызовет должного энтузиазма, но ничего, ему заплатят. Платит же Райдо за еженедельные бесполезные визиты, во время которых только и слышит, будто ситуация вот-вот стабилизируется.
Смешно.
Он того и гляди сдохнет, а они про ситуацию, которая стабилизируется.
— Вам плохо? — поинтересовался Нат.
А в руке нож.
Еще один ненормальный, который не понимает, насколько ненормален. Война закончилась, а он с ножом спит. И ест. И купается, надо полагать, тоже… и привычку эту свою считает полезной.
Безумный мир.
И ночь безумная. А все-таки не мерещится, и уже радость, Райдо не согласен был сходить с ума следом за миром, хотя, может статься, так бы они научились друг друга понимать.
— Мне хорошо, — он сказал и понял, что и вправду хорошо.
Нет, боль не исчезла, она верная, Райдо не бросит, но он сумел ее вытеснить на край сознания.
И стоял сам.
И младенца держал, боясь уронить, но руки, которые с трудом бутылку подымали, надо же, не тряслись. Чудо, не иначе.
Чудо лежало на ладони неподвижно и только разевала рот в немом крике, и Райдо было страшно, что оно этим криком надорвется, оно ведь слабое, и малости хватит, чтобы исчезнуть.
— Мне очень хорошо, — он осторожно провел по мягким пуховым волосикам, которые свалялись и слиплись, но все одно, против всякой логики и реальности пахли молоком. — А вот им плохо.
— Она альва.
— Сам вижу…
…а вот девочка — только наполовину… глаза серо-голубые, и разрез иной, не альвийский…
…ничего, полукровка — это даже хорошо. Правда, Райдо не знал, чем именно, но открытию своему иррационально обрадовался.
— Альва, — с нажимом повторил Нат и клинком в стол ткнул. Альва, сгорбившись, зашипела.
— Нат, — стой Райдо ближе, отвесил бы мальчишке затрещину.
Воин.
Было бы с кем воевать, она и сама того и гляди сдохнет. Если уйдет — точно сдохнет. А уйти она хочет, и осталась лишь потому, что у Райдо — ребенок…
— Альва, — Нат нахмурился. Иногда он проявлял просто-таки невероятное упрямство. — Альве здесь нечего делать.
…ей нечего делать под дождем, в осеннем зыбком лесу, который, надо полагать, почти заснул, и поэтому она пришла сюда.
Случайно выбрала дом?
Или… он ведь принадлежал кому-то раньше, до войны. Райдо старался не думать, кому именно. Трофей. Награда. Королевский подарок, не столько ему — все знают, что ему недолго осталось — сколько семейству, которое в кои-то веки проявило единодушие и благородно оставило Райдо в покое.
Даже матушка.
А мальчишка не шевелится, замер, уставившись на альву, и нож в руке покачивается, то влево, то вправо… альва же взгляда с клинка не сводит.
Настороженная.
И чем дальше, тем хуже. Напряжение растет, Райдо чувствует его шкурой, а надо сказать, что после знакомства с разрыв-цветком его шкура стала просто-таки невероятно чувствительна.
— Нат, — сказал резко, и мальчишка, вздрогнув, оглянулся. — Забываешься. Я в доме хозяин. И я решаю, кому здесь место, а кому…
Обиделся.
Губы дрогнули, мелькнули клыки, и по щекам побежали серебристые дорожки живого железа, но Нат с обидой справился. И нож убрал за пояс, буркнул:
— Скоро буду.
Не будет.
Во всяком случае, не скоро, потому что не станет Нат ради альвы спешить. Нет, приказ исполнит, но ведь исполнять можно по-разному, и значит, самому нужно что-то делать. Знать бы, что…
— Иди уже, — Райдо с трудом сдержался, чтобы не сорваться на крик. — А ты за молоком смотри. Снимай… да осторожно! Тряпку возьми.
Конечно, молоко перегрелось.
— Ложку подай… правда, где лежат, не знаю.
Она, после ухода Ната успокоившаяся — правда, спокойствие это было весьма относительным — ложки нашла в буфете. И пожалуй, она не искала, но точно знала, что они там, в выдвижном старом ящике.
— Послушай, — Райдо кое-как присел, надеясь, что так она будет меньше его бояться. — Я ведь сказал, что не трону тебя…
Оскалилась только.
И ложку положила на стол, руку тотчас одернула, за спину спрятала.
Попятилась. Но не ушла. Хорошо… а Нат мог бы дверь и прикрыть.
— Я понимаю, что у тебя нет причин доверять мне… мы воевали… но если ты здесь, то это не потому, что тебе захотелось забраться в чужой дом.
Дернулась, но промолчала. Она вообще разговаривать способна?
— Полагаю, тебе просто больше некуда идти?
Райдо подул на молоко, которое подернулось толстой пленкой. В детстве он ее ненавидел, как и само кипяченое молоко с сахаром и топленым маслом, но матушка заставляла пить.
— Некуда. Оставайся.
Не шелохнулась.
И не расслабилась. Не поверила этакому щедрому предложению?
Райдо зачерпнул ложечку молока и, поднеся к губам, подул. Попробовал кончиком языка, молоко не было горячим, но и не холодным.
— В этом доме полно свободных комнат. Кладовая, сама видела, полна… да и бедствовать я не бедствую…
Альва оглянулась на окна.
— Дождь, — Райдо приподнял головку младенца и повернул на бок. Молоко он вливал по капле, а оно все одно растекалось, что по губам найденыша, что по подбородку. — Ты ж там была… думаю, долго была… пока лес не уснул, да? И если уйдешь, то сдохнешь. Или от голода, или замерзнешь насмерть. До заморозков сколько осталось? Неделя? Две?
Точеные ноздри раздувались.
Но альва молчала.
— Нет, если тебе охота помереть, то я держать не стану, — младенец часто сглатывал, и Райдо очень надеялся, что глотает он молоко, и что это молоко будет ему не во вред. — В конце концов, это личное дело каждого, какой смертью подыхать… но ребенка я тебе не отдам.