Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Оскалилась.
Зубы белые, клыки длинные, острые… и вот после этого находятся идиоты, которые утверждают, что будто бы альвы мяса не едят. С такими от клыками только на спаржу и охотиться.
— Кстати, как зовут-то…
Альва склонила голову на бок.
— Ну… не хочешь говорить, и не надо, мы сами как-нибудь… — и Райдо решительно повернулся к альве спиной.
Не уйдет.
А если вдруг хватит глупости, то…
…ей или в город, или в лес…
…и даже под дождем след пару часов держится, а пары часов хватит, чтобы ее найти…
…правда, Райдо не уверен, что сумеет, он давненько не оборачивался, но Нату такое точно не поручишь… и все-таки хорошо бы, чтобы у этой упрямицы хватило мозгов остаться.
— Вот так, маленькая… еще ложечку… за мамашу твою безголовую… и еще одну… а ты, к слову, сама поела бы… только не переусердствуй. Нет, мне не жаль, но живот скрутит…
…скрутило.
От колбасы. От собственного нетерпения, которое заставило эту колбасу глотать, не пережевывая. И теперь она осела тяжелым комом в желудке, а сам этот желудок, давно отвыкший от нормальной еды, сводила судорога.
Рот наполнился кислой слюной. Ийлэ сглатывала ее, но слюны становилось больше, и она стекала с губ слюдяными нитями.
Она, должно быть, выглядела жалко.
И плевать.
Пес спиной повернулся. Широкой, разодранной ранами, расшитой рубцами, которые, словно линии на карте… границы… и под этими границами из плоти обретаются нити разрыв-цветка.
Если позвать… он слышит Ийлэ, а у нее хватит сил. И наверное, даже в удовольствие будет смотреть, как этот пес будет корчиться в агонии. Правда, тот, второй, который молодой и с ножом, отомстит. У него, пожалуй, хватит сил пройти по следу…
…нельзя убивать.
…и нет нужды. Он сдохнет и сам, если не сейчас, то через месяц… через два… или через три. Зима убаюкает разрыв-цветы и, быть может, подарит надежду псу, что это — навсегда.
Или он знает?
Ийлэ сглотнула слюну.
Бежать?
Пока он не смотрит… занят с отродьем, пытается накормить, а та глотает коровье молоко, но этого мало… еще бы неделю тому — хватило бы, что молока, что тепла.
Неделю тому Ийлэ выбралась из предвечного леса, который стремительно сбрасывал тяжелую листву. И корни его, что летом щедро делились и соком, и силой, ныне покрывались темными панцирями.
Лес собирался зимовать, и альвам в нем не осталось места. Альвам, если разобраться, во всем мире не осталось места. На этой глубокой мысли Ийлэ вывернуло. Ее рвало кусками непереваренной колбасы и слизью, тяжело, обильно, и она с трудом удерживалась на ногах, жалея лишь об одном — колбаса пропала.
— Когда долго голодаешь, а потом дорываешься вдруг до еды, — сказал пес, но оборачиваться не стал, — то возникает искушение нажраться, наконец, от пуза. И многие нажираются, только вот потом кишки сводит.
Он говорил это так, будто ему случалось голодать.
— Тебе бульон нужен. И сухарики. Про сухари не знаю, но бульон где-то должен быть. Поглянь в погребе…
Обойдется Ийлэ и без бульона, и без его щедрого предложения, которое на самом деле вовсе не щедро, а всего лишь приманка…
— Не переводи гордость в дурость, — пес кинул ложечку на стол, и отродье поднял, положил на плечо, прижав спинку широкой ладонью.
А он умный, значит?
Умный.
Смотрит. Усмехается, переступает с ноги на ногу… и отродье, закрыв глаза, молчит, но нить ее жизни стала толще, пусть и ненамного.
— И мешок свой брось. Если хочешь уйти, уходи так, как пришла, — жестко добавил пес.
Ветер распахнул окно, впуская холод и дождь.
Уйти.
Ийлэ уйдет. Потом. Когда у нее появятся силы, чтобы сделать десяток шагов… например завтра. И пес странно усмехнулся:
— Вот и ладно. Комнату сама себе выберешь.
И от этой неслыханной щедрости Ийлэ рассмеялась, она смеялась долго, содрогаясь всем телом, не то от смеха, не то от холода, который поселился внутри и рождал судорогу. Она захлебывалась слюной и слизью, и голову держала обеими руками, потому что стоит руки разжать и голова эта оторвется, полетит по кухонному надраенному полу, на котором уже отпечатались влажные следы…
А потом пол покачнулся, выворачиваясь из-под ног.
Дом снова предал Ийлэ.
Но ничего, к этому она привыкла…
…когда альва упала, Райдо испугался.
Он не представлял, что ему делать дальше, потому как и сам держался на ногах с трудом, не из-за болезни, но из-за виски, которое сделало его слабым.
Неуклюжим.
И думать мешало. Райдо отчаянно пытался сообразить, что ему делать, но в голове шумело.
— Бестолковая у тебя мамаша, — сказал он младенцу, который, кажется, уснул.
И ладно.
Младенца Райдо положил сначала на стол, а потом в плетеную корзину, в которой кухарка хранила полотенца. Свежие, накрахмаленные, вкусно пахнущие чистотой, они показались вполне себе пригодными для того, чтобы завернуть в них малышку.
Так оно теплее будет.
— Сначала разберусь с ней, — Райдо указал пальцем на лежащую альву, — а потом и тобой займусь.
Глядишь, там и доктор явится.
Альва дышала. И пульс на шее удалось нащупать. Райдо не без труда опустился на пол и похлопал альву по щекам.
Не помогло.
— А воняет от тебя изрядно, — заметил он.
Вблизи альва выглядела еще более жалко, не понятно, в чем душа держится.
— Я сюда, между прочим, приехал, чтоб помереть в тихой и приятной обстановке, а не затем, чтобы девиц всяких спасать… если хочешь знать, мне девицы ныне мало интересны.
Лохмотья ее промокли, пропитались не то грязью, не то слизью. Короткие волосы слиплись, и Райдо не был уверен, что их получится отмыть, что ее всю получится отмыть.
Вытянув руку, он нащупал кувшин с молоком, оказавшийся тяжеленным.
— Может, все-таки сама глаза откроешь? — поинтересовался Райдо, прежде чем опрокинуть кувшин на альву. Молоко растеклось по ее лицу, по шее, впиталось в лохмотья, и по полу разлилось белой лужей.
Альва не шелохнулась.
— Нда, — кувшин Райдо сунул под стол, подозревая, что ни экономка, ни кухарка этакому его самоуправству не обрадуются.
А и плевать.
— Плевать, — повторил он, подсовывая ладонь под голову альвы.
Прежде-то Райдо веса ее ничтожного не заметил бы, а сейчас самому бы подняться, он же с альвою… упадет — раздавит к жиле предвечной.
Не упал.
Не раздавил.
И даже, пока нес к дверям, не сильно покачивался. А у дверей столкнулся с Дайной.
— Райдо! — воскликнула она, едва не выпустив из рук внушительного вида топор, кажется, им на заднем дворе дрова кололи? — Это… вы?
— Это я, — с чувством глубокого удовлетворения ответил Райдо, и альву перекинул на плечо. Если на плече, то рука свободна и корзинку захватить можно. Жаль, что сразу об этом не подумал… корзину с младенцем на кухне оставлять никак нельзя.
— А… что вы делаете? — Дайна, кажется, растерялась.
Смешная.
В этой рубахе белой и кружавчиками, в ночном чепце, тоже с кружавчиками, в стеганых тапочках, правда, не с кружавчиками, но с опушкой из кроличьего меха.
И с топором.
— Женщину несу, — со всей ответственностью заявил Райдо, придерживая эту самую женщину, которая так и норовила с плеча сползти.
— К-куда?
— Наверх. Возьми корзинку.
Райдо палец вытянул, показывая ту самую корзину, которую надлежало взять. И добавил:
— Только тихо. Ребенок спит.
Дайна не шелохнулась.
Она переводила взгляд с Райдо, который под этим самым взглядом чувствовал себя неуютно, хотя видит Жила, ничего дурного не делал, на корзинку.
С корзинки — на приоткрытое окно.
И снова на Райдо.
Лицо женщины менялось. Оно было очень выразительным, это лицо. Прехорошеньким. Она сама, почтенная вдова двадцати двух лет отроду, была прехорошенькой, круглой и мягкой, уютной, что пуховая подушка. И пожалуй, не отказалась бы, ежели бы у Райдо появилось желание на эту подушку прилечь.
Желания не было.
В пуху он задыхался…
— Вы… вы собираетесь… ее в доме оставить? — в голосе Дайны прорезалось… удивление?
Раздражение?
Райдо не разобрал, выпил много.
— Собираюсь, — ответил он.
— В доме?
— Ну не на конюшне же!
Розовые губки поджались. Кажется, Дайна полагала, будто на конюшне альве будет самое место.
— Корзину возьми, — эта злость была иррациональной. На Райдо порой накатывало, от выпитого ли, от боли, которая выматывала душу, не суть, главное, что порой в этой самой душе поднималась волна черной злобы.
К примеру, на Дайну.
К корзине она приближается бочком, точно младенец этот способен ее обидеть. И за ручку берет двумя пальчиками…
— Уронишь, сама на конюшню жить пойдешь, — Райдо повернулся спиной к экономке. Быть может, если он не будет на нее смотреть, то злость исчезнет.
Она ведь ни в чем не виновата…
— Вы… вы несправедливы, — всхлипнула Дайна, и Райдо ощутил укол совести.
И вправду несправедлив.
Он вообще порой редкостная скотина, но тут ничего не поделаешь — характер. А Дайна… Дайна досталась ему с этой растреклятою усадьбой. Супруг ее был управляющим… кажется… она точно говорила, кем он был, и вздыхала, сожалея, что брак ее не продлился и год… и еще что-то такое рассказывала, а Райдо кивал головой, но не слушал.
Она молчала. И молчания ее хватило до второго этажа: странно, но по лестнице Райдо поднялся без особого труда. Дверь открыл первую попавшуюся и пинком, потому как руки было страшно от стены оторвать.
— Вы… вы не можете оставить ее здесь, — произнесла Дайна, поставив корзинку с младенцем на пороге.
— Почему?
— Что скажут соседи?
Райдо сбросил альву на кровать и только потом ответил:
— А какое мне, нахрен, дело до того, что скажут соседи? Принеси бульона… надо эту, обморочную напоить.
— Он для вас!
— Обойдусь.
— Он холодный…
— Подогреешь, — Райдо заставил себя выдохнуть и очень тихо, спокойно произнес: — Дайна, пожалуйста… принеси бульона.
К счастью, дальше спорить Дайна не стала.
Доктор явился незадолго до рассвета.
Сняв плащ, промокший насквозь, он передал его в руки Дайны, которая, уразумев, что отделаться от незваной гостьи не выйдет, а ночь не вернется в прежнюю спокойную колею, надела серое миткалевое платье. И чепец сменила. В нынешнем, темно-зеленом, но щедро украшенном лентами, ее голова гляделась несоразмерно огромной. Этакий полотняный бутон на тонком стебле шеи.
— Доброй ночи, — вежливо поздоровался доктор.
С него текло.
Редкие мокрые волосы прилипли к лысине, и воротничок рубашки, пропитавшись влагой, сделался серым, а серый костюм — и вовсе черным. И доктор смахивал воду с лица ладонями, и волосы норовил отжать, отчего те топорщились.
Рыжие.
Раньше Райдо не обращал внимания, что волосы у его доктора ярко-рыжие, какого-то неестественного, морковного оттенка, совершенно несерьезного.
И веснушки на носу.
И яркие синие глаза… уши оттопыренные, покрасневшие от холода. И как человек с оттопыренными ушами может что-то в медицине понимать?
— Я вижу, вам намного лучше, — и голос у него неприятный, высокий, режущий. От него у Райдо в ушах звенеть начинает.
Или не от голоса, но от виски?
А ведь Райдо так и не нашел бутылку… зря не нашел, глядишь, и легче было бы.
Нат держался сзади, глядя на доктора с непонятным раздражением.
— Намного, — согласился Райдо и ущипнул себя за ухо.
Детская привычка.
Помнится, матушку она безумно раздражала, хотя ее, кажется, все привычки Райдо безумно раздражали, но что поделать, если ему так думается легче?
— Я рад.
Доктор держал в руках черных кофр, сам вид которого был Райдо неприятен.
— В таком случае, быть может, вы соизволите пояснить, какое срочное дело вынудило этого… в высшей степени приятного молодого человека заявиться в мой дом? Вытащить меня из постели и еще угрожать.
— Нат угрожал?
Дайна подала доктору полотенце, которым тот воспользовался, чтобы промокнуть и лысину, и волосы.
— Представляете, заявил, что если я не соберусь, то он меня доставит в том виде, в котором я, уж простите, пребывал… потрясающая бесцеремонность!
— Нат раскаивается, — не слишком уверенно сказал Райдо. И доктор величественно кивнул, принимая этакое извинение.
Нат фыркнув, отвернулся.
А сам-то… вымок от макушки до пят… и что характерно, пятки эти босые, да и сам полетел в домашних штанах, в рубашке одной, которая ныне к телу прилипла. Тело это тощее, по-щенячьи неуклюжее, с ребрами торчащими, с впалым животом и чрезмерно длинными руками и ногами… и надо бы сказать, чтоб переоделся, но Райдо промолчит.