Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Такой подзаголовок дал Е. А. Ляцкий составленному им сборнику народных «стихов духовных», который вышел в Петербурге в 1912 г. Это образное название, родившееся в атмосфере «серебряного века» русской культуры, впервые столь просто и ясно указывало на непреходящую художественную ценность того огромного пласта народной словесности, собиранием и изучением которого в XIX — начале XX в. были заняты этнографы и филологи, университетские профессора и студенты, преподаватели гимназий и учителя сельских школ, а также многочисленные любители народной поэзии — истинные почитатели старины русской и патриоты отечества.
Образованному человеку XIX в. духовные стихи не без оснований представлялись важнейшей частью народного песенно-поэтического творчества. Не случайно первый из известных собирателей русского фольклора П. В. Киреевский, названный его другом, поэтом Н. М. Языковым, «своенародности подвижник просвещенный», из всей огромной коллекции, составленной им по записям разных людей (в их числе он называет Пушкина и Гоголя), для первого выпуска своих «Русских народных песен»[1] избрал именно духовные стихи. И хотя до сих пор ученые — филологи, фольклористы, музыковеды — ведут спор о том, представляют ли религиозные песни народа самостоятельный жанр или только особую тематическую группу внутри безбрежного моря русского фольклора — среди былин, баллад, обрядовых и трудовых, исторических и лирических песен,— очевидным остается, что нигде, как в духовных стихах, «невежественный и темный» народ не запечатлел столь ярко свое, идущее из глубин коллективного духа-сознания понимание «веры крещеной», значение которой трудно переоценить для устройства и развития российской жизни на протяжении целого тысячелетия.
Народные песни на религиозные темы и сюжеты не были напрямую связаны с деятельностью официальной церкви или особенно ею поощряемы. То, что «народ ответил песней вносимому в его среду свету Христова учения», причем песней, глубоко укоренившейся за несколько веков в русском быте, Е. Аничков называл «уступкой христианства»: это, по его мнению, «если не компромисс, то приспособление»[2]]. Когда нищие слепцы — калики перехожие,— основные носители и исполнители духовных стихов, располагались, например, у дверей монастырской церкви во время христианских праздников и больших молебнов, потчуя народ православный своим искусством, проходивший мимо священник или монах мог только дивиться какому-нибудь из стихов о жизни и смерти с «ужасными» подробностями про мучения грешников в аду да сетовать в душе на «непросвещенность» простолюдина. Но конфликтов никогда не возникало, и «божьи люди», слепые странники, всегда оставались в почете у народа не только как «нищие Христа ради», но и как носители понятных и захватывающих душу откровений о жизни христианских мучеников и разных явлениях мира Божественного.
Вот какую картину каличьего пения нарисовал А. Радищев в главе «Клин» своего «Путешествия из Петербурга в Москву» (это первое подобного рода описание в русской художественной литературе): «Как было в городе во Риме, там жил да был Евфимиам-князь...— Поющий сию народную песнь, называемую Алексеем божиим человеком, был слепой старик, седящий у ворот почтового двора, окруженной толпою по большей части ребят и юношей. Сребровидная его глава, замкнутые очи, вид спокойствия, в лице его зримого, заставляли взирающих на певца предстоять ему с благоговением. Неискусной хотя его напев, но нежностию изречения сопровождаемый, проницал в сердца его слушателей, лучше природе внемлющих, нежели взращенные во благогдасии души жителей Москвы и Петербурга внемлют кудрявому напеву Габриелли, Маркези или Тоди. Никто из предстоящих не остался без зыбления внутрь глубокого, когда клинский певец, дошед до разлуки своего ироя, едва прерывающимся ежемгновенно гласом изрекал свое повествование. Место, на коем были его очи, исполнилося поступающих из чувствительной от бед души слез, и потоки оных пролилися по ланитам воспевающего.
О природа, колико ты властительна! Взирая на плачущего старца, жены возрыдали; со уст юности отлетела сопутница ее, улыбка; на лице отрочества явилась робость, неложной знак болезненного, но неизвестного чувствования; даже мужественной возраст, к жестокости толико привыкший, вид восприял важности.— О! природа,— возопил я паки...»[3]
Вслед за Радищевым с его искренним, руссоистским по духу восхищением мудрой безыскусностью «естественного человека» явилась в русском обществе XIX в. волна народолюбия, нараставшая с рождением и развитием идей от славянофильства 30—40-х гг. к почвенничеству 60—80-х. Она утвердила в умах потребность осмыслить органические истоки русской культуры, соотнести их с современной народной действительностью и той «искусственной литературой», которая была продуктом и достоянием образованных кругов. Вместе с рождением исторического сознания в среде русской интеллигенции возникли и вопросы о происхождении духовных стихов, их месте и роли в повседневной жизни народа, возникло стремление понять особенности языка и склада религиозных песен, их образный мир и через все это — основы народного мировоззрения и миросозерцания, которые, складываясь сами, формировали духовную культуру развивавшегося в историческом времени огромного этноса великороссов.
Ученые и знатоки народной поэзии в спорах о происхождении, распространении и эволюции духовных стихов не могли, естественно, обойти важнейшие события русской истории и, прежде всего, Крещение Киевской Руси в конце X в. Собственно говоря, и сегодня понять, что такое духовные стихи как традиция в народной культуре, возможно только через сопоставление разных сторон этого ключевого для судеб страны события.
Известно, что еще до того, как великий князь Владимир сбросил в реку поверженных языческих идолов, на Руси уже были, хотя и немногие, христианские общины. Существуют греческие и русские летописные свидетельства о первом (но не устоявшем как господствующая религия) обращении «народа русь» в христианскую веру еще в 60-е гг. X в. при князе Аскольде. Христианкой была мечтавшая об установлении родственных отношений с византийским двором княгиня Ольга — бабка и главная воспитательница Владимира Святославича. Упоминается в древних рукописных источниках и миссионерская деятельность греческих священников (естественная при установившихся торговых и государственных отношениях Киева с Константинополем), которая привлекала «кое-какой русский люд» — и, может быть, не столько содержанием христианских проповедей, сколько рассказами о чудесах и Страшном суде. Это «предварительное» христианство, бесспорно, сыграло определенную роль в восприятии народом введения новой веры — хотя бы потому, что она не была верой неизвестной.
С точки зрения перспектив исторического развития реформа Владимира укрепила непрочное объединение славянских племен, способствовала созданию прогрессивных форм государственности и необходимых времени феодальных отношений, в конечном счете включила Русь в ареал европейской культуры. Сам переход к новой религии по временным масштабам средневековья совершился довольно быстро. «Процесс христианизации,— пишет академик Б. Раушенбах,— протекал постепенно и, по современным оценкам, занял приблизительно 100 лет. С учетом размеров страны это очень малый срок: крестившимся почти одновременно с Русью Швеции и Норвегии потребовалось на это соответственно 250 и 150 лет»[4]. Здесь идет речь о «верхней» — государственной — стороне дела, в котором успешному становлению и укреплению института церкви, его роли в управлении обществом во многом способствовали и опыт Византии, и опыт родственных южнославянских народов (болгар, сербов), крестившихся на столетие раньше. Но был еще и главный «низовой» субъект средневекового государственного устройства — огромное «безмолвствующее большинство», те простые смерды, которые возделывали землю, пасли скот и в своей естественной связи с природой не могли обойтись без магии языческих верований. «Люди же, крестившись, разошлись по домам»,— эту фразу из «Повести временных лет» часто вспоминают, когда говорят о реакции народа на введение христианства, как бы подчеркивая, что реакция эта была никакая. Не все, конечно, и во внешней стороне реформы совершалось просто. За успешное обращение народа в новую веру было в первую очередь то, что греческих священников вели не чужие, не завоеватели, а свои русские люди, облеченные к тому же авторитетом княжеской власти. При этом всегда славившийся своей вольностью Новгород и здесь оказал сопротивление: отправленным туда Владимиром Добрыне и Путяте пришлось-таки действовать «огнем и мечом», разрушая языческие капища. Возникали еще на поверхности разных смутных событий возмутители спокойствия волхвы, но по-настоящему серьезного и какого-то длительного сопротивления официальному установлению «княжеской веры» не было, как не было и страшных говений,— иначе народ не забыл бы мучителей. Он же в своих песнях назвал Владимира Красным Солнышком, поэтому представление о постепенности и внешней, безболезненности распространения веры вполне может считаться исторически справедливым. В XIX в. склонны были, опираясь на народные представления, рисовать даже несколько идиллическую картину. По мнению Н. Порфирьева, то, что религия вносилась мирным устроением храмов и благопоощрительной проповедью, в памяти народной закрепилось через духовный стих в образе деяний Егория Храброго: «В Георгии, надо думать, народ представил вообще тип тех духовных богатырей, героев веры и просвещения, которые в древние времена повсюду являлись в одежде инока и мирянина, в сане князя и епископа, просвещали дикие племена Руси, распространяя между ними веру, строя города, церкви, монастыри и пустыни»[5].