Сведения, которыми мы располагаем о жизненном пути художника, скупы и отрывочны. Очевидно, исключительная одаренность дала возможность выходцу из крепостных стать признанным живописцем. Где начинал учиться Рокотов, неизвестно, но уже после 1756 года по „словесному приказанию“ И. И. Шувалова его принимают в Академию художеств, где через два года он уже адъюнкт и сам учит портретному мастерству. Бывший владелец Рокотова — камергер П. И. Репнин — рекомендовал его ко двору Петра Федоровича (будущего Петра III), и молодой художник выполняет заказы императорской фамилии. В работах этого первого, петербургского периода характеристики моделей у Рокотова полнокровны и сочны, сила лепки индивидуальности человека наделяет портреты редкой жизненностью. Такие создания Рокотова, как портрет В. И. Майкова — итог его раннего периода, отличаются от работ художников середины века увлеченностью выражения индивидуальных особенностей, достоинств человека и раскованным и артистичным живописным мастерством. Русская живопись еще не знала такой свободы смелого и легкого движения кисти, такой прихотливости и одновременно уверенной точности то короткого, то зигзагообразного мазка, такого рассчитанного использования просвечивающего сквозь прозрачный слой кроющей краски теплого тона грунта, такого умелого обыгрывания соседства на холсте густой, многослойной живописи с тончайшими, почти неуловимыми, но оживляющими изображение лессировками. Последние исследования техники Рокотова показали, что блестящая маэстрия достигалась с помощью „кропотливой и вдумчивой работы, состоявшей из нескольких стадий формирования и выявления на полотне замысла“[39]. Не только предшественники, но и многие современники Рокотова кажутся рядом с ним — в том, что относится к технике живописи — безнадежно отсталыми.

Другое важнейшее новаторство Рокотова — демонстрация удивительных эстетических и человековедческих возможностей камерного интимного портрета, оппозиционного парадному, рождающего „ощущение, что глубокие достоинства человеческой жизни заключены в душевном мире человека и что они обнаруживаются тем полнее, чем дальше стоит он от официальных и светских сфер с их показным богатством и роскошью, с их суетным и ложным блеском“[40]. С тех пор, как Рокотов удалился от двора и Академии и переехал в конце 1766—начале 1767 года в Москву, где стал любимым портретистом просвещенной верхушки московского дворянства, интимные портреты, писанные для „домашнего обихода“, занимают ведущее место в его творчестве. Портреты А. П. Сумарокова, М. А. и И. И. Воронцовых, А. М. Римского-Корсакова, Л. Ю. Квашниной-Самариной, четы Струйских, А. М. Обрескова покоряют одухотворенностью, выраженной богатым языком живописи. Кисть Рокотова, кажется, пишет, подчиняясь чутко уловленным душевным движениям модели, и каждый холст щедро наделяется эмоциональностью, трепетом чувств. Фон в не очень крупных погрудных портретах Рокотова, как правило, нейтральный, но это определение здесь не более, чем формальный термин, так как фон прописывается такой же артистичной и взволнованной кистью, он служит теплой, иногда сумеречной, иногда таинственной средой и мягко оттеняет тающие в нем очерки фигур. Героев и героинь интимных рокотовских холстов многое роднит между собой: сходны позиции торсов и плеч, похоже поставлены головы, развернутые к зрителю то горделиво (в мужских портретах), то грациозно и гибко (в женских). Художник любит красиво удлинять разрез глаз своих моделей и слегка изгибать губы в ускользающей, мимолетной полуулыбке. Такая схожесть приемов и виртуозная живопись тканей, драгоценностей, золотого шитья и нежных лепестков приколотых к корсажам цветов побуждали иногда пишущих о Рокотове обвинять его во внешнем подходе к характеристике — так, Н. М. Тарабукин заключал свою оценку его искусства: „Внутренний мир перестает волновать художника“[41]. Это несправедливо. Рокотов московского периода действительно не стремился к полноте, к исчерпанности выявления характера человека, не задавался целью его строгой оценки, но жизнь души, смена настроения, затаенная мечта, рождающаяся на грани мысли и чувства, волновали художника.

Искусство Рокотова — самое личное, субъективное в XVIII веке. Возможно, он наделял иногда модели собственной одухотворенностью, и мечта о красоте, душевной и физической, принадлежала подчас ему самому и чудесно преображала более обыденные в реальности облики портретируемых. Может быть, двойственность рокотовских образов, так манящая и пробуждающая фантазию, рождается иногда слиянием открытого зрителю поэтического чувства художника с замкнутостью внутренней жизни модели. Так или иначе, портреты Рокотова ознаменовали новый этап, с ними вошли в искусство тонкость и сложность духовные, выраженные средствами живописи. Составляющие главное очарование рокотовских портретов затаенность чувств, манящая изменчивость, мечтательность, лиризм обязаны своим существованием подвижности мазка, серебристой или опалово-жемчужной туманности колорита, невиданной ранее роли света, иногда даже определяющего отношения формы с пространством, человека со средой.

С конца 1770-х годов характер портретов Рокотова несколько меняется. Светлеет колорит, плотнее делается красочный слой, особенно в живописи лиц, излюбленной формой картин становится овал, которому вторят плавные гибкие линии рук, плеч, вырезов платьев. Пожалуй, в какой-то степени нарастает схожесть портретов, они подчас становятся отчужденными, слабеет теплый, „домашний“ тон, но лучшим произведениям и этого периода присущи высокая культура и внутреннее благородство. Тонко разработанная тональная живопись сменяется воздушной, дымчатой гаммой красок, построенной на богатстве валерных переливов одного цвета. Знаменитый единый рокотовский тон, „особенное, как бы изнутри холста проступающее живописное полумерцание, полугорение красок“[42], приглушенное и объединенное пепельным налетом,— главное средство поэтизации образов в 1780-е годы. В следующее десятилетие Рокотов работал значительно меньше, творческие силы его заметно угасали, „нарастала своего рода эмоциональная скованность, за которой угадываются скрытая душевная горечь, быть может, скептические раздумья, нелегкий опыт прожитой жизни“[43]. От последних лет жизни — в новом веке — до нас его произведений не дошло вовсе.

Пример Рокотова нам показывает, как большой талант, творивший во время торжества определенного стиля — классицизма — и в рамках просветительской эстетики, воплощал по-своему идеал благородного человека, не поддаваясь засушивающему воздействию нормативных правил. Правда, рокотовский идеал, который некоторые историки искусства связывают с ранним сентиментализмом, подчас утрачивал определенность устоев общественного долга, активного служения Отчизне, и превращался, скорее, в индивидуальную мечту.

Гораздо непосредственнее с задачей истолкования человеческой личности в духе представлений просветителей и их русских последователей соприкасалось творчество другого великого портретиста XVIII века — Дмитрия Григорьевича Левицкого (1735— 1822). Честная приверженность правде, воспринятая им у своего учителя Антропова, объединилась с требованиями реализма, „что был взращен просветительством, особенно в варианте его, представленном взглядами Дидро“[44]. Особенности художественной индивидуальности Левицкого, любящего и в совершенстве умеющего пластично, сочно, материально писать лица, одежду и аксессуары, позволяли ему подражать „разумной природе“ и целостно характеризовать личность, занимающую определенное положение в сословном обществе. В портретах Рокотова и Левицкого перед нами возникают как бы два лика XVIII века: у первого — мечтательный, у второго — деятельный, активный. В персонажах Левицкого воссоединяются духовное и физическое начала человека. То, что так ценилось людьми той эпохи, что составляло важную часть „искусства жить“, — обаяние свежего женского лица и благородство седин, умение с изяществом носить костюм и эффектно совершить благотворительное действо, красота шелка и бархата, кружева, золота, меха, драгоценных пород дерева, мрамора и живых цветов — убедительно воссоздавалось на холсте кистью Левицкого и становилось эффективным средством лепки портретного образа, как правило, имеющего утверждающий характер.

Жизненный путь Левицкого известен нам гораздо лучше, нежели Рокотова. Он родился на Украине, его отец — священник приходской церкви — был умелым гравером, освоившим это ремесло, по-видимому, в Германии. Возможно, отец и сын Левицкие помогали Антропову украшать в Киеве Андреевскую церковь, во всяком случае, когда молодой художник попал в Петербург, он стал одним из учеников Антропова и его помощником в исполнении важных декоративных заказов. Во второй половине 1760-х годов Левицкий уже самостоятельно — по царским заказам — пишет иконы для московских церквей. Известия о первых портретных работах художника относятся к 1769 году, а уже в следующем году на академической выставке всех поразили мастерством показанные им шесть портретов, среди которых было великолепное изображение зодчего А. Ф. Кокоринова — автора проекта здания Академии художеств. Один из первых исследователей творчества Левицкого, В. П. Горленко, писал: „...удивительна эта зрелость, с которой выступил он в первом своем решительном и ответственном шаге. Она была, конечно, плодом как сильного таланта, быстро усвоившего все указания школы и опыта, так и упорного труда...“[45]. За портрет Кокоринова ему было сразу присуждено звание академика, и с 1771 года он возглавил портретный класс в Академии. Весть о новом искусном портретисте распространилась быстро, посыпались важные заказы на репрезентативные изображения вельмож и самой императрицы. Новые работы умножили славу художника, и, как свидетельствует его современник Я. Штелин, „его необычайно выросшее благодаря таланту и усердию искусство приобрело у всех знатоков особое уважение“[46]. Специально отмечает Штелин умение Левицкого добиться „большого сходства“ и „особую силу в экспрессии и светотени, как и в драпировке“.

В 1773—1776 годах мастер по заказу Екатерины исполняет знаменитую серию „смольнянок“ — больших портретов первых учениц Смольного института, где воспитывались дочери русских дворян в духе века Просвещения. Здесь во всем блеске развернулся живописный талант Левицкого, его умение слить воедино эффектную декоративность, выразившуюся в грациозности силуэтов и утонченности цветовых созвучий, и светлый, весенний лиризм с надеждой на счастье вступающих в жизнь юных девушек. „Смольнянки“, наверное, самое поэтичное создание художника, который находился на так много обещающем подъеме карьеры, творческих сил. Вряд ли в каких-нибудь других картинах XVIII век предстает перед нами в таком прелестном обличье. Индивидуальность смольнянок, портрет как таковой, здесь вплетается в увлекательную игру аллегорий костюмированного перевоплощения, театрального представления, танца и музыки.

1770-е годы у Левицкого, как и у Рокотова, самое плодотворное время, когда рядом с блестящими парадными композициями рождались наиболее полнокровные и задушевные „домашние“ портреты („Львов“, „Старик священник“, „Дидро“, „Дьякова“). В них художник „зорок, но тактичен, умен, но сдержан, насмешлив, но не вызывающ, он говорит „истину с улыбкой“[47]. К этому стоит прибавить, что художник, обладающий широкой и жизнерадостной натурой, был особенно доброжелателен в портретах симпатичных ему людей, он умел видеть в действительности, в самой модели достоинства ума и сердца, восхваляемые просветителями. К этим годам относится дружеское сближение Левицкого с кружком просвещенных дворян, группировавшихся вокруг Н. А. Львова — поэта и зодчего, музыканта и ученого, „страстного почитателя гражданина женевского“[48]. Здесь исповедовалась вера в ценность личных благородных качеств человека, каковые только и могут возвысить его над сословными предрассудками, невежеством и несправедливостью. Такой верой проникнуты интимные портреты Левицкого. Особенно свободна в это время живописная техника мастера, ее тоже можно назвать „жизнерадостной“. Глядя на „Дьякову“, трудно поверить, что совсем незадолго до ее создания русские портретисты ходили в учениках у иностранцев. То сочно, выпуклыми штрихами, то легкими бережными касаниями, позволяющими просвечивать зернистой фактуре холста, кладет кисть радостные краски. Ни сочетание мягкой живописности с пластичной передачей объемов, ни развороты головы и торса в сложных ракурсах ни в малой степени не затрудняют художника — ясность его мысли и уверенность руки заставляют воспринимать каждый мазок как единственно возможный и безоговорочно верить в справедливость характеристики и сходство с моделью.