Первые дни мне доставалось. Работа горячая, и люди не выбирали слов, когда что-то не клеилось. Ни мужчины не выбирали, ни женщины.

И коль скоро на железной дороге во всех бедах виноват стрелочник, то в ротационке, конечно, катошник.

— А что я могу поделать, если бумага такая! — оправдывался я. Мне казалось, что причиною обрывов и брака у нас была бумага.

Бумага и верно не отличалась высоким качеством. Многие рулоны были сырые, с желтыми ржавыми пятнами, с выбоинами и просто с явным браком. Задача передо мной стояла безнадежно трудная: и чтобы на машине рулон (или роль, как мы его называли) не доставлял лишних хлопот печатникам, и чтоб отходов, а проще говоря — бумажного срыва было меньше. А ругали и за то и за другое одинаково.

— Бумага бумагой, а у тебя на плечах голова, да еще руки! Или у тебя не мозги, а стружки? — говорили мне.

Я злился, считал, что ко мне придираются, и вообще r первые дни работы чувствовал себя отвратно. Где-то в душе даже вертелось сомнение: а уж не сглупил ли я, не поторопился ли? Может, лучше было пойти в-ремесленное?

Сейчас я знал, что все дело действительно в моих руках и сноровке, а с бумагой справиться можно.

Два дня назад меня похвалили в цеховой стенгазете. Правда, не за мою основную работу, а за то, что я помогал печатникам и цинкографам. Рабочий день у меня, как у несовершеннолетнего, короткий — шесть часов. После своей смены я таскал отлитые полосы в цинкографии или в нашей же ротационке снимал полосы с барабана и относил их на переплавку.

Я уже не стыдился того, что я катошник. Не стеснялся говорить об этом лишний раз дома и просто знакомым. И Наташе я рассказывал о своей работе с упоением.

Теперь я первым, как мне казалось, читал газеты. Читал так, как читают их типографы: сначала ранее приготовленную четвертую полосу, потом третью и вторую и, наконец, самую важную — первую, материалы которой поступали в типографию в последнюю очередь. Именно на первой полосе любой газеты печатается, как правило, все самое важное и интересное.

Газеты рождались рядом, почти под твоими руками, и от этого они были особенно дороги и значимы. И пахли они вкусно.

Сегодня нас очень задержала первая полоса. Она поступила в цех так поздно, как никогда раньше, — в восемь утра.

Если ты просыпаешься в пять, а в шесть уже находишься на работе, то начало девятого тебе невольно кажется серединой дня. Был день 22 июля. День моего рождения. День войны. Где-то там, за шумными цехами типографии, уже давно бодрствовали люди. Они шли на работу мимо газетных киосков, они заглядывали дома в свои почтовые ящики, а газеты — нет.

Что же случилось? Что говорит первая полоса, которая так задержала нас?

Я пробежал первую полосу и сразу понял. Сегодня в ночь немецкая авиация пыталась совершить первый массированный налет на Москву. Значит, все, что было сегодня ночью, все, что я видел во время дежурства — и эти зажигалки, которые шипели и искрились на нашей крыше, — это и был массированный налет немецкой авиации! И то, что налет провалился…

Может быть, впервые именно тут, в нашем ротационном цехе, я почувствовал, что действительно стал участником чего-то важного и значительного, имя которому — война…

Но зажигалки? Налет и зажигалки! Двести пятьдесят немецких бомбардировщиков! Разве они сбрасывали на Москву только зажигалки? А если и бомбы? Ведь я слышал грохот взрывов. Мне казалось, что это грохот наших зениток, а что, если…

В обеденный перерыв, вместо того чтобы направиться в столовку, я побежал в конторку начальника цеха:

— Можно позвонить?

— Ее нет, — сказали мне, когда я попросил позвать к телефону Наташу.

В двенадцать часов, по окончании смены, я забежал домой, переоделся и помчался на Пятницкую.

Мне повезло. Дверь открыла Наташина мать, которая, к счастью, оказалась дома.

— А Наташа на работе, — сообщила она спокойно.

— Но я звонил… И мне сказали…

— Значит, уехала куда. Говорила, в райком ей сегодня нужно…

Ксения Павловна, как мне казалось, подозрительно относилась ко мне. И вот сейчас…

— А вообще-то скажу тебе… — Она посмотрела на меня внимательно, словно примеривая, как со мной лучше говорить. — Скажу тебе, молодой человек, что зря ты голову ей морочишь. Не маленькая она, хоть и стеснительная… Ежели сказать тебе не может… А есть у нее. Не один человек есть, кто бы в мужья годился… Так что уж лучше…


На этом день не кончился. Вечером мы были все в сборе, когда мать сообщила новость:

— Все равно придется тебе бросать работу.

— Как — бросать? Почему?

— Мы через два дня уезжаем в эвакуацию. Мой наркомат эвакуируется в Куйбышев, папин — в Горький… Так что поедем… Выбирай! Но я думаю, что тебе лучше со мной…

Не хватало еще этого!

— Я никуда не поеду! И с работы не уйду.

— Как это — не уйдешь? — возмутилась мать.

— Нужно будет, уйдешь, — добавил отец, но тут же сказал: — Насчет меня, Лена, ты зря. Зачем его обманывать! Я же говорил тебе… Он может остаться со мной…

— Один?

— Я не уйду с работы! Не могу и не хочу! — сказал я еще более упрямо. — В конце концов, мне пятнадцать лет, и я…


Я пообещал Николаю Степановичу продать книги. Весь вечер мы рылись в его библиотеке, отбирая то, с чем не очень жалко расставаться и за что должны дать больше денег.

Отобрали много, целый мешок. Эсхил, Сумароков, Гомер, Бальмонт, Сафо, Тредиаковский, Лафарг, Апулей, Тагор, Саша Черный, Дидро, Гумилев…

В Москве было худо с едой, на рынках цены росли с каждым часом. Продуктов, получаемых по карточкам, не хватало. А на рынке было все — и за деньги, правда немалые, и в обмен на вещи, и в обмен на карточные талоны, в основном водочные, мыльные и хлебные.

— Вот продадим книги, устроим пир, — сказал мне Николай Степанович, ежась в своем пледе. — А сейчас я тебе прочту новое. Ладно?

Он достал из шкафа потрепанную тетрадку и начал читать:

И люблю и вам приятен
Потому,
Что пою на жизнескате
Гимн всему:

Ночи, звездам запрестольным,
Тучам грозным, игровольным,
Зовам дальним
В свет и тьму.

Где есть скалы, я — орленок,
Где дупло — презлой спросонок
Леший, сыч иль дьяволенок…

Все постичь!
К бою клич!
Уж вот забрало!
В лет — крыло!
Весле» — в гром вала!
За пером я — слова страж,
За костром — огонь и блажь,
Всяк, но ваш!

Не тоской прогоркла старость,
Вам исторгнет многочарость
Чистоту, восторг и ярость!

У нас в квартире не топили. После первых морозов трубы лопнули. На улице было холодно. Середина октября, погода стоит мозглая.

После работы я взвалил на спину мешок с книгами и пошел в ближайший букинистический магазин на Кировской. Он был закрыт. И еще один, по соседству, закрыт, и еще, чуть дальше. Работали только булочные и продовольственные магазины. В них толпились очереди: выдавали муку — по пуду на карточку.