Это было полной неожиданностью. Люди, которые уже привыкли выкупать свой скудный хлебный паек на день вперед, вдруг получали сразу по пуду муки! Целое богатство!

Так казалось мне.

Но очереди, мимо которых я проходил, стояли хмурые и взбудораженные.

— Значит, плохо дело, раз муку раздают.

— Вчера на Таганке двух мародеров расстреляли, прямо у магазина.

— Немец-то, говорят, Москву в кольцо берет.

— Будь она неладна, эта мука! Уж лучше голодать, чем немца пустить!

— А на заставах-то, на заставах что делается! Прямо с грузовиков стаскивают тех, кто в драп пустился со своими фикусами да шифоньерами! Детей, стариков не вывезли, а они — фикусы!

Слухи ползли один хуже другого, и я повернул со своим мешком в сторону дома.

— Может, завтра сдам? — сказал я не очень уверенно Николаю Степановичу. Мне не хотелось огорчать его.

Но Николай Степанович неожиданно обрадовался:

— И хорошо, мой друг! И хорошо, что не сдал. Как ты ушел, я уже пожалел. Ведь книги! Жалко, так жалко их. Особенно Сашу Черного. Таких не достанешь потом…

— Где тебя носит? — Мать нервничала и встретила меня сердито. — Нашел время бегать! Сиди, пожалуйста, дома!

Мать уже больше месяца дома. Она вернулась из Куйбышева, из эвакуации, чтобы быть вместе с нами.

— Говорят, на Чистых прудах укрепления строят… Ты не видел?

— Подумаешь, мало ли что говорят, — попытался я успокоить ее. — Все это ОБС — одна баба сказала. Чепуха!

— Во-первых, не груби! А во-вторых, чепуха не чепуха, сиди дома! Я за мукой пойду…

— Нет, я пойду.

Я настоял на своем, взял мешок и три наших карточки.

— Зачем три? — возмутилась мать. — Ты же не донесешь три пуда!

— Донесу.

Кажется, в этот момент я всерьез разозлился.

И все же вместо булочной побежал к Чистым прудам, благо они рядом. Там действительно копали окопы и ставили противотанковые ежи. И не только там. Оборонительные рубежи строили по всему бульварному кольну, и по Садовому, и по линии Окружной железной дороги.

Утром я не слышал радио, но когда пришел в типографию, сразу же узнал новости.

Метро сегодня впервые закрыто.

Мосты охраняются солдатами и бойцами истребительных батальонов.

Есть приказ расстреливать на месте провокаторов, трусов и мародеров.

Все московские заводы, выпускающие оружие и боеприпасы, эвакуируются.

Обстановка на фронте тяжелая.

В цехах идет запись добровольцев в народное ополчение.

Что делать?

Я бросился к конторке начальника цеха, где стояла очередь пожилых рабочих. За столом сидел штатский мужчина в телогрейке и записывал в школьной тетрадке (в косую линейку!) фамилии добровольцев:

— Всё, Митяев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие получите на месте. Следующий!

До меня было человек двенадцать, и я терпеливо стоял в конце очереди, выслушивая слова добровольцев и один и тот же ответ записывающего их штатского человека:

— Готово, Савельев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие — на месте.

Про себя я повторял все, что мне предстоит сказать: фамилию, инициалы, год рождения, то, что я комсомолец (хотя я не успел получить в райкоме комсомольский билет — это неважно!). Вместо слов о службе в Красной Армии скажу, что умею стрелять и сдал нормы на значок «Ворошиловский стрелок». «Юный» опущу.

Пока я ждал своей очереди, за моей спиной начали прокручивать печатные машины. На них сегодня работали одни женщины.

— Я за вами! — предупредил я и побежал к своей машине. Надо хоть бумагу подготовить.

По-моему, я еще никогда не обрывал так быстро бумажные роли, как в этот день. Но вот четыре роля подготовлено. Два закреплено на машине, два стоят на тележках, в запасе.

Как раз подходила моя очередь, и я вернулся вовремя.

Я назвал фамилию, инициалы. Сердце мое екнуло, когда человек в телогрейке окунул ручку в чернильницу и, посмотрев на меня, стал записывать:

— Дальше!

— Двадцать шестой год рождения, комсомолец, в армии не служил, но…

— Двадцать шестой? — Записывающий посмотрел на меня и сразу добавил: — Не пойдет!

— Так я же комсомолец и стрелять умею…

— Все равно не пойдет! Про двадцать шестой указаний нет. И в армии не служил. Не пойдет!

— Я же не мог служить в армии…

— Тем более не пойдет. Следующий!

Только-только отошедший от столика рабочий посмотрел на меня с участием:

— Не горюй. Иди-ка, братец, лучше на бумажный склад. Там тоже записывают.

В помещении бумажного склада записывали добровольцев, но не на фронт, а на строительство оборонительных сооружений. Я уже рыл окопы у Сходни.

Была не была! Меня записали и тут же выдали лопату. Через десять минут мы выходили из типографских ворот на Чистые пруды. Нас было около сотни, молодых и старых, мужчин и женщин, в промасленной одежде и дырявых рабочих ботинках. Типографские полы пожирали подметки со страшной быстротой, и мы приходили на работу в самой что ни на есть поношенной обуви.

Вдоль бульвара гнали скот. Коровы, овцы и козы, прошедшие пешком, видимо, не одну сотню километров, устало мычали и блеяли. Они не обращали внимания ни на одиноких пешеходов, которых было очень мало сегодня на тротуарах, ни на редкие машины.

— И радио сегодня молчит. Не к добру это, — произнесла рядом со мной девушка.

Мы копали траншею — пятьдесят метров длиной, метр шириной — по соседству с замаскированной зенитной батареей и аэростатом — постом воздушного охранения.

Радио и в самом деле молчало. Молчали репродукторы на крышах домов. Молчали репродукторы на аллеях бульвара. А ведь обычно они работали и замолкали только на время воздушной тревоги.

— Да, странно…

А коровы все шли и шли. Сколько их было — двести, триста, пятьсот, тысяча? Они безразлично шли по асфальту мостовой в сторону Покровских ворот — с торчащими ребрами, ввалившимися животами и по-человечески усталыми большими глазами.

Начал накрапывать дождь. Мелкий, косой, с ветерком. Мы с еще большим усердием долбили лопатами землю, покрытую грязной ржавой листвой и травой. Земля поддавалась с трудом. То ли лопаты тупы, то ли руки наши неумелы. Спасали холод и злость — на неясность обстановки, на самих себя, на дурные мысли, которые лезли в голову.

Возле зенитной батареи и аэростата дежурили девушки — в серых шинелях, с серыми, под стать шинелям, лицами. Я видел их — или таких же девушек — на московских улицах и бульварах уже много-много раз. Они казались мне бесконечно счастливыми и веселыми, и я завидовал им, их военной судьбе, даже их форме. Почему же сегодня они такие молчаливые и суровые?

Когда-то здесь, на Чистых прудах, мать катала меня в коляске. Когда-то тут я учился ходить, и отец покупал мне разноцветные воздушные шары. Когда-то я бегал здесь с мальчишками за дрессированным медведем, которого водил цыган в широких красных штанах. И катался на лодке и на коньках. И приобретал по праздникам забавные разноцветные свистульки «уди-уди» и сахарных петушков на палочках. И, наверно, эти девушки, которые были тогда чуть старше меня, тоже бегали по этим дорожкам и не думали, что Чистые пруды станут оборонительным рубежом. И мы, школьники, не думали, даже когда совершали вдоль бульвара осоавиахимовские марши в противогазах. А сколько раз мы проходили здесь с Наташей, возвращаясь из Дома пионеров. Ведь это было так недавно. И здесь она говорила мне о своих мечтах. И я завидовал, что она так мечтает… Неужели все это так серьезно — и окопы, которые мы роем, и зенитки, и аэростат, и немцы, рвущиеся к нашему городу.

Опасность, нависшая над Москвой, воспринималась сегодня так ощутимо остро, как никогда — ни вчера, ни позавчера, ни в ночи воздушных тревог с воем зажигалок над нашей крышей и взрывами близко падавших бомб. Опасность, пришедшая неожиданно, была так велика, что люди уже не говорили о ней вслух и вообще пи о чем не. говорили.