Мы работали молча и ожесточенно. Понимали друг друга и так. Не знаю, имел ли кто-нибудь из нас истинное представление о положении дел на подступах к Москве и о том, как может сложиться судьба нашего города сегодня, завтра, через неделю? Наверно, нет… Среди нас не было ни полководцев, ни стратегов, решающих судьбы военных операций в масштабе фронта или даже роты. Мы знали одно: этого не должно случиться!..

— А может быть, мы все-таки сглупили, что не уехали, как все? — Мать повторяла в последние дни эту фразу не раз.

— Бред, — отвечал ей отец. — И к тому же я все равно никуда не могу уехать. Вот какая штука!

Отец вот уже две недели был на казарменном положении, и мы его видели редко. Чаще с матерью спорил я и без конца доказывал ей, что Москве ничего не грозит. Она соглашалась. Она сама хотела верить.

А сейчас? Неужели она права? Нет, не может этого быть! И все равно я бы не мог никуда уехать! Ведь и Наташа в Москве. И сколько людей в Москве, а потом, это — Москва. Даже то, что я копаю сейчас землю на Чистых прудах, это важно. Сегодня важно особенно, и я должен это делать, как все, копающие землю рядом со мной и на других бульварах и улицах!

За работой мы не заметили, как захрипел репродуктор на крыше соседнего дома и точно так же — репродукторы на бульваре, но лишь когда голос диктора уже произносил что-то, все бросили лопаты и зашикали друг на друга:

— Тише! Тише!

Но мы так ничего и не услышали.

Мы принялись за работу — еще более упрямо, чем прежде. Только руки и лопаты задвигались быстрее.

Дождь прекратился. В воздухе пахло дымом и чем-то горелым. Во многих дворах пылали костры — там жгли служебные бумаги и документы.

— Ты еще не знаешь, что тут было! — бросился ко мне Боря Скворцов, когда я вернулся во двор.

— А что?

Боря отвел меня в сторонку:

— Да понимаешь ли, твоя Эмилия Генриховна хотела стащить домовые книги!

— Как? Зачем?

— А черт ее знает зачем! Немцев, наверно, ждет! Чтоб потом выдавать всех. Да только не вышло! Схватили ее и увезли. А немцы листовки бросают! С самолетов. Вот какие дела!

Эмилия Генриховна — тихая старушка немка из пятой квартиры, и вдруг — похищение домовых книг. У Эмилии Генриховны я учился немецкому языку. Настояла мать. Это называлось дополнительные уроки, а мать говорила об Эмилии Генриховне как о репетиторе и «чудесном, огромной души человеке». И мы зубрили с Эмилией Генриховной артикли и спряжения, стихи и даже песню пели — про болотных солдат. И вот — книги! Домовые книги! Чтоб выдавать всех, и, значит, отца, и мать, а может, и меня? Сволочь!


Дома у нас царил полный разгром. Мать укладывала вещи.

— Что случилось?

— Собирайся скорее! Мы уезжаем…

В словах ее звучала растерянность.

— Как уезжаем? Куда?

— Ничего не знаю! Ничего не знаю! — сказала мать и, опустившись на диван, заплакала. — Звонил папа, просил, чтоб мы подготовились. Он пришлет машину…

Машина пришла через час, когда мы собрали самое необходимое- Знакомая зеленая «змка» с номером, который я знал на память: МБ 24–10. Все уложилось в два чемодана — случай совершенно небывалый. Обычно мать и в близкие поездки брала с собой ворох вещей.

— Алексей Алексаныч наказал погрузиться и ждать его звонка, — сообщил шофер.

Во дворе пусто. Я поставил в машину чемоданы.

— Что же еще? — спросила мать.

Я сообразил. Поднялся наверх и схватил тетрадку со стихами и еще одну — со стихами Николая Степановича. Он переписал их мне своим бисерным почерком. Потом взял книгу — гайдаровскую «Школу», дважды дорогую мне. «Школу» подарила мне год назад Наташа, а потом на ней расписался Аркадий Петрович. Это было в день, когда он читал нам в Доме пионеров «Судьбу барабанщика».

Квартира наша пустовала — почти все были в эвакуации.

— Правильно, правильно, уезжайте, — сказал Николай Степанович и добавил: — Дай я тебя обниму, мой ДРУГ.

Мы обнялись.

— Может, и не поедем никуда. Папа сказал: ждать…

— Так, на всякий случай. Мало ли что, мой друг…

Мне было неловко смотреть на Николая Степановича — старого, одинокого. Как можно его бросить?

— Если мы поедем, то вы с нами, — сказал я. — Давайте соберем ваши вещи. Мама, мы возьмем Николая Степаныча, или я…

Собирайся скорее… Возьмем… Конечно, Николай Степаныч!

Николай Степанович начал отказываться, но я уже снял со шкафа его чемодан:

— Складывайте! Обязательно!

Чемодан Николая Степановича стоял в машине, когда я вдруг вспомнил: ведь я так и не получил комсомольский билет в райкоме. Как же я уеду? А в типографии как? Ведь я работаю. Просто сесть в машину и удрать вместе с родителями?

— Мам, я сбегаю в райком, а посл€ в типографию, — сказал я, сгорая от стыда. Как же я не подумал об этом раньше?

Я убежал, даже не дослушав ее возражений.

В райкоме комсомола было людно и шумно, как на вокзале. Открытые двери кабинетов и комнат, забитые парнями и девушками лестницы и коридоры. Все суетятся, кричат в телефонные трубки и друг другу, что-то доказывают, что-то объясняют, о чем-то просят. Но уже через несколько минут я понял, что это не предотъездная суматоха. Люди уходили на фронт и в истребительные батальоны, получали задания и какие-то документы. Здесь же выдавали винтовки и пистолеты, гранаты и бутылки с горючей смесью, плакаты и брошюры. После замерших московских улиц, где даже на перекрестках я не встретил ни одного милиционера, все, что происходило в райкоме, вселяло надежду.

Я побывал уже в нескольких комнатах, объяснял, но все безрезультатно.

— Тебя вызовут, когда будет нужно, — сказали мне в одной из комнат.

— Без бюро райкома билет не получишь, — сказали в другой.

— Раз уезжаешь, ничего не поделаешь, — сказали в третьей.

— Слушай, не мешай работать! — прикрикнули в четвертой.

Я решился на последний отчаянный шаг — прорваться в кабинет с надписью «секретарь райкома».

Дверь была открыта. В нее беспрерывно заходили какие-то люди — с оружием и с бумагами.

Мне повезло. Когда я вошел в кабинет, секретарь райкома как раз вручал комсомольский билет маленькому парню в белом маскхалате. За спиной у парня висел автомат, и он стоял перед столом секретаря навытяжку, торжественный и не в меру строгий. Впрочем, и сам секретарь не был похож на секретаря: на плечи накинута телогрейка; ватные брюки, заправленные в сапоги; темные волосы над высоким лбом растрепаны, и ростом он, кажется, чуть ниже меня. А лицо красивое, хотя и усталое.

— Поздравляю, Женя! И смотри будь на высоте. Ни пуха тебе, ни пера.

— Спасибо, Геннадий Василич! — произнес парень, принимая билет.

— Какое спасибо! Не спасибо, а к черту надо говорить! — рассмеялся секретарь. — Пусть все у тебя хорошо будет. Не рискуй только зря.

— Спасибо, Геннадий Василич, — повторил парень и пообещал: — Не буду!

Как только парень повернулся к выходу, я протолкался к столу:

— Геннадий Василич, у меня тоже такое дело… с билетом.

— Подожди, подожди, сейчас, — пообещал Геннадий Васильевич. — Вот отпущу людей — и поговорим.

Пожилой, явно не комсомольского вида человек оттолкнул меня от стола и положил перед секретарем огромный, с неестественно длинным стволом револьвер:

— Вот, Геннадий Василич, обещал вам давеча.

— Это что же за музей, дядя Вася! И даже дарственная надпись? Блюхера? — удивился секретарь.

— Я с музеем этим всю гражданскую прошел, — не без обиды сказал владелец диковинного револьвера.

— Ну гражданскую, дядя Вася, это когда было, — Геннадий Васильевич с любопытством рассматривал оружие. — При царе Горохе такой пушкой…

— Кому давно, а кому и недавно. Вам-то, молодым, при царе Горохе, а нам — словно вчера это было. Берите, берите, Геннадий Василич, не пожалеете. Работает справно, и опять же удобно — с патронами просто. Проверял. Девятнадцать лет хранил как положено.

— Возьму, возьму. Не обижайся, дядя Вася, — согласился секретарь.

Он долго еще разговаривал с обступившими его людьми, несколько раз отрывался к телефону, уходил из кабинета и возвращался, потом вновь брал телефонную трубку:

— А сволочей надо расстреливать! Слышишь, расстреливать на месте!.. Как это «не могу»? Ну не можешь, тогда передай военному патрулю…

Отвернувшись к окну, я смотрел на пустынные улицы, по которым изредка проносились военные машины с бойцами и ящиками снарядов, с минометами и легкими пушками на прицепе.

Не забыл ли про меня Геннадий Васильевич? Когда у стола секретаря осталось поменьше народу, я вобрал в себя воздух и опять протиснулся вперед:

— Вы обещали…

— Да-да… Сейчас… — сказал Геннадий Васильевич. — Слушаю тебя. Подождите, ребята, а то человек давно ждет. Так, говори.

Я объяснил, зачем пришел в райком.

— А почему такая спешка? — спросил Геннадий Васильевич. — Ты что, уезжаешь?

Я хотел сказать, что да, уезжаю, но вдруг, неожиданно для самого себя, соврал:

— На фронт ухожу, и вот…

— По чьему направлению? По нашему?

Кажется, я покраснел. Сейчас меня уличат во лжи. Но идти на попятную я уже не мог:

— Нет, я с па… я с отцом ухожу…

И черт меня дернул, чуть не сказал «с папой»!

— Хорошо, сейчас посмотрим, — пообещал Геннадий Васильевич, подошел к двери и попросил: — Позовите-ка мне Светову!

Пришла девушка. Секретарь райкома поручил ей найти мое личное дело и принести ему. А я старался не смотреть в сторону секретаря, чтобы не выдать себя.

Наконец мое дело нашли, и Геннадий Васильевич стал читать его.

— Ну что ж. Видно, придется удовлетворить вашу просьбу, — сказал он почему-то очень официально, переходя на «вы». Потом, как мне показалось, внимательно посмотрел на меня и спросил: — Двадцать шестого, значит?

— Что двадцать шестого?

— Рождения.

— Да, двадцать шестого, — заметно заикаясь, сказал я.

— Лидочка, — обратился он к девушке, принесшей дело. — Пожалуйста, оформите товарищу карточку и билет и принесите на подпись. Да, и вставьте его в сегодняшний утренний протокол бюро.

Я жалел, что соврал. Ведь не скажи я секретарю райкома об уходе на фронт, я мог бы тут же действительно попроситься в армию или в партизаны. Сейчас на моих глазах направляли таких же комсомольцев, как я, и даже ростом меньше. А я получу комсомольский билет и удеру из Москвы как последний трус! Брошу работу в типографии — нужную, интересную работу — и поеду в безопасное место?