Батарея и их, дудинский, расчет продолжали вести огонь за Днепр. Стояли рядом, обосновавшись в приднепровских балках.

Через Днепр переправлялись беженцы. Не те, западные, которые были в Долине и Кутах, в селе Ивася и вплоть до старой границы, а те, кто жил, как и они, при Советской власти. Дети, бабы, старики шли впереди отступающих и позади них. Шли пешком, только с тележками и детскими колясками, без лошадей и подвод, оборванные, замызганные, с плачущими детьми на руках и по-взрослому серьезными малолетками рядом.

Дудин командовал расчетом, который бил по невидимым немцам. Потом вдруг крикнул:

— Отбой!

И гнал к Днепру спасать беженцев.

Беженцы переправлялись на лодках, на плотах, на бревнах, на досках, а то и вплавь: тонули, гибли, но кого-то вытаскивали на берег. Детей и женщин в первую очередь.

Алеша, Костя сами насквозь были мокрые. В воду бросались в одежде. В ботинках и обмотках. Снимать — некогда. Кто-то ревел от радости. Кто-то кричал, потеряв в Днепре близких. Немцы, слава богу, прекратили огонь. И неожиданно все стихло. Перешли немцы Днепр или не перешли? Могли перейти справа. Могли слева. Но тут, на их участке, — явно нет. Марфинка — большое село. Зелено-белое. Зелень — сады, огороды, деревья, трава. Белое — хаты.

Хаты — целые. На многих плакаты первых военных дней, распоряжения военкомата, написанные прямо на стенах лозунги. А сверху безбрежное, чистое небо, и вокруг поля, уходящие к горизонту, со стогами прошлогодней соломы и воронками от немецких авиабомб. Воронки уже заполнены водой. Тополя шелестят на улицах Мар-финки, высокие, подпирающие небо, и растет вдоль дорог кустарник — то ли боярышник, то ли что-то другое с не созревшими еще беловатыми ягодами.

По канавам бродят куры и утки, лежат на солнцепеке разомлевшие собаки и кошки, вокруг конского помета крутятся жирные воробьи.

Изредка по дороге проедет скрипучая телега или проскочит мальчишка на лошади с почтальонской сумкой на боку, хотя неизвестно, кому и откуда сейчас ждать почты.

Глухо гудят пока электрические провода на почерневших столбах, и солнце высвечивает на них белые изоляторы.

Жители почти все на месте.

Встречают как родных.

Только опять:

— На кого же вы нас покидаете? Неужто не задержите и немец сюда придет? Ведь Днепр!..

Беженцы останавливались в Марфинке и уходили дальше.

141-й полк оставался. Успели снять и высушить обмундирование, пока не было никаких команд. Даже отдохнуть. Впервые за долгие дни и недели. Одежду сушили на солнышке.

Алеша разделся, как и все. Сушил одежду, как и все. Блаженствовал на солнышке, как и все.

Думал о медсанчасти. Где она сейчас? Тут же, в Марфинке? Конечно, тут. Но село большое — километра три, не меньше. И Катя-Катюша…

Он не видел ее, когда они переправлялись через Днепр. И раньше, в Каховке, не видел.

Гремела атака, и пули звенели,
И громко строчил пулемет.
И девушка наша в походной шинели
Горящей Каховкой идет…

Песню опять вспомнил, и ее, Катю-Катюшу…

Жива ли она?

И вдруг неожиданно мысль; написать бы ее на фоне Каховки или на фоне Днепра… И беженцы, переправляющиеся через Днепр, и они, промокшие, только после боя, их спасающие. Или эта Марфинка с ее теперешней тишиной. И они, полураздетые, уставшие, но в общем-то сильные и даже красивые…

Но нет-нет. Это когда-то потом.

Зашел политрук Серов:

— Отдыхаете? Отдыхайте! Отдыхайте!

Костя вскочил, полуголый.

— Сиди, сиди! — сказал Серов.

Помолчал.

Один из «западников» о чем-то спросил политрука.

Алеша не расслышал, но Серов, видно, понял:

— Воевать будем! А сводки плохие, ребята! Немец прет!

И до вечера в Марфинке ничего не изменилось. Прошел слух, что где-то хоронили убитых и умерших от ран. Вроде и беженцев, которых вынесли из воды, утопших хоронили вместе — в одной братской могиле. Но это было в другой части села, далеко от их батареи и взвода. У них погибших не было.

Об этом рассказали Саша Невзоров и Женя Болотин, которых Алеша не видел еще с Каховки. У Жени было чуть задето осколком левое плечо, касательное ранение, — чепуха! Оказывается, во время переправы через Днепр.

Они рассказали и про Славу Холопова.

— Жив! Отправили в тыл!

Эта весть из медсанчасти полка. Их батарея рядом. Там Женю перевязали.

В палисаднике, где расположился взвод, на сей раз поместились все: и люди, и лошади, и единственный зарядный ящик, и странная «буржуйская» пролетка — таких не было даже в начале тридцатых годов у извозчиков в Ленинграде!

Под вечер выставили пост.

Странная штука!

Бой — нормально.

Марш — нормально.

Все нормально, когда стреляют на земле и с воздуха, все ко всему готовы и действуют безотказно. А Алеша это уже не просто видел, а понимал.

А как передышка, на час-два, на сутки — самое большее! — ворчат, матерятся… Свои — прежде всего, а не «западники» — те безотказны.

И выставить пост целая проблема.

И у них особенно: начальства нет.

Бывший, разжалованный старшина Хохлачев стал самым ленивым красноармейцем. Поначалу его жалели, но потом плюнули. И в каждой заварухе был последним. «Шкуру бережет!» — как-то бросил Костя Петров. Да и сейчас, в Марфинке:

— А почему я? — это когда его посылали на пост.

Кто-то говорил, что во время переправы через Днепр, когда все готовили плоты и плотики, работали как проклятые, чтобы лошадей и орудия переправить, Хохлачев больше суетился, чем работал.

Алеша не видел этого, но другие говорили — так.

Никогда Алеша не матерился, побаивался всякого начальства, и Хохлачев — как-никак бывший старшина, да и старше его по возрасту, а когда услышал это: «А почему я?» — сорвался.

— Ты что! — хотел сказать: «Сволочь!», но вырвалось другое, более резкое: — Б… ты несчастная! А ты слушай, что ребята говорят!

Как раз он сменил Хохлачева.

Его в три заменил Костя Петров.

Поговорили.

— Спать ведь не будешь? — спросил Костя.

Уже начало чуть-чуть светать.

— Не знаю, — сказал Алеша. — Вроде не хочется… Хохлачев этот, будь он… — Не договорил.

— Сходи ты в медсанчасть. Не валяй дурака. Пока… А то мало ли что потом…

Алеша оценил. Шутили-шутили над Костей, а ведь все понимает! Умница!

— Сходи, сходи! Вдруг встретишь…

Он не назвал имени Катя, но оба поняли.

— А не засекут? — спросил Алеша.

— Иди, иди и не морочь голову! Говорили же Болотин и Невзоров, что рядом…

И Алеша решился.

Сначала хотел отпроситься у Дудина, но лейтенант спал. У вяза, что стоял у полувысохшего ручейка, на задворках, где мирно похрапывали их лошади — крепкие, приземистые, с коротко подстриженными гривами и хвостами. Дудин спал, чуть прикрывшись шинелью, потертой и прожженной, и только правая его рука, перевязанная чистыми бинтами, на перевязи через шею, как-то неестественно ярко белела.

Алеша похлопал Костыля и Лиру (не было ничего ни в руках, ни в карманах!), а заодно Соню и Мирона и пошел обратно к воротам.

Подумал почему-то при этом: сколько же лет лейтенанту Дудину? Не думал раньше, а сейчас увидел его спящее лицо — бог ты мой, какое молодое! И капелька слюны с левой стороны рта, на фуражку. Как у маленького… Кажется, и он, Алеша, так пускал слюну во сне — в далеком-далеком детстве. И когда-то до войны, до Академии, нарисовал спящего ребенка-голыша с такой же слюнкой на белой подушке. Себя, видно, вспомнил, и потому получилось. В школе — в восьмом или девятом классе — похвалили и отправили рисунок на какую-то районную или городскую выставку…

Он пришел в медсанчасть полка.

И здесь, как и прежде, стояли белые палатки, но никто не суетился вокруг них, и раненых рядом не было. Два шофера возились со своими «ЗИСами» и тихо переговаривались, покуривая самокрутки. Алеша подошел, покурил с ними, поболтал.

— Раненых нет, всех поубило, — сказал один шофер.

— Которые были — померли. В ночь похоронили, — добавил второй. — А ночью — никто. Отдыхают. Замордовали их, дохторов…

— Пусть спят… Нам-то что! А им — наступай, отступай — все работа!.. Я бы его, сволочь, к расстрелу, а им приказано — спасай! Дохторы!

— А шофер что, лучше?!

— Не лучше, а дохтор — это тебе не баранку крутить!

Обсудили другие новости, другие проблемы. Сейчас все были политиками. Каждый имел свою точку зрения. И Алеша снова вспомнил Дудина, когда один из шоферов спросил:

— Ты-то, хлопец, какого года рождения?

— Семнадцатого, — робко признался Алеша, но, оказалось, попал впросак.

— Не мальчик, — сказал один.

— Такие взводами и батальонами командуют, — сказал второй.

— Это нас нелегкая занесла! Шоферы, шоферы! Да еще при медсанчасти! Да я бы лучше — вперед! А тут…

Он искал Катю, а Катя нашлась сама. Выбежала не из белых санитарных палаток, а откуда-то слева, и он сразу узнал ее.

Бросил шоферов, ничего не понявших, и рванул к ней, боясь, что вдруг ошибся.

Катя в расстегнутой гимнастерке, без ремня, внезапно исчезла. Он пробежал мимо белых палаток туда, левее, где она вроде появилась, стремительно бросился дальше, вглубь, ничего не понимая, и вдруг, увидев ее, ужаснулся: Катя, подняв юбку, присела по своим делам…

Это потом — в сорок втором и особенно после сорок третьего, в сорок четвертом и сорок пятом, когда женщин на войне будет больше, все станет гораздо проще:

«Мальчики, напра…!»

«Девочки, нале…!»

А на открытых местах, в каком-нибудь безлюдном поле:

«Мальчики, стоп! Прикройте! Только, чур, спиной! Мы быстро!»

Сами «мальчики» тогда не очень стеснялись девочек, делали все, что нужно, — под колеса машин и телег, в кюветах и за любой ближней постройкой, а девочек прикрывали. И выстраивались на открытой местности — спиной к ним. Ведь женщинам на войне было тяжелее, чем мужчинам.