И «воздвигнуть Стъ. Петербургскимъ Общественнымъ Управлением!»».

Мама, Мария Илларионовна, и баб-Маня, мать отца, приняли их хорошо.

Суетились как могли и не знали, что с Верой делать; где посадить, чем угостить…

Вера рассказывала, что работает в Ленсовете машинисткой (курсы окончила), а по совместительству — библиотекарем (подменным) в Российской Академии художеств, куда он собирается поступать. Мама, две младших сестры и совсем маленький брат… Только в Ленсовет далеко ездить.

Баб-Маня поражалась.

— Неужто так?

Мама, Мария Илларионовна, говорила:

— Вы, Верочка, — прелесть!

Это было в тридцать седьмом. Они встречались и в тридцать восьмом, и в тридцать девятом. Стали близки, но о свадьбе разговора не было.

Отец молчал, мама курила.

Алеша уже учился в Академии и видел Веру ежедневно. Вечером дожидался ее после работы. Приходил специально, поскольку лекции часто заканчивались раньше.

А потом — финская.

Город, привыкший к учебным тревогам, стал рядом с войной. Раненые. Маскировочные шторы. Нет очередей, но в магазинах продукты выдаются по норме: в одни руки — 500 граммов масла, 1 килограмм хлеба, крупы — по 1 килограмму, сахар — 1 килограмм. Патрули. А там, на «линии Маннергейма», — отец…

Это — рядом; слышны выстрелы, взрывы. По ночам особенно хорошо слышны.

У Веры сестренка болела, а потом и у младшего брата — свинка… Ленсовет бросила, поскольку в Академии теперь постоянная работа. Интереснее.

Алеша проводил отца в армию. Вера обиделась, что он не сказал ей об этом.

— Как же так?

— Не знаю…

— Ты обо мне забыл?

— Не знаю…

Уход отца отодвинул в сторону все, в том числе и Веру. Три года Академии и первые сомнения угнетали его, и он не мог ни с кем поделиться ими. Ни с мамой, ни с баб-Маней, ни тем более с Верой. Или эта война перевернула в нем все? Он не видел Веру с неделю, и вот они словно чужие.

— Не знаю, — сказал он.

Да что у него с Верой? Кроме встреч, поцелуев, торопливой близости?

— Почему так?

— Забыл?

А сейчас ему как-то чудно и безразлично, что он вновь встретил ее.

Странно!

А может, нет?

И он вспомнил последнюю размолвку.

Это было год или полтора назад. Кажется, два. У кинотеатра «Титан», когда они вышли оттуда. Смотрели какой-то отличный фильм с поцелуями, и он завелся.

— Хотела бы быть актрисой, как Ладынина! — сказала она, выходя из кино.

— Глупо, — пробурчал он, вспоминая Крючкова, Андреева и Алейникова.

— Что — глупо? — спросила она.

— Целоваться, как Ладынина! — выпалил он. — Сегодня со мной, завтра с актером… Кино!

— Ну и что? — сказала она. — Актер должен уметь целоваться. У Ладыниной, наверное, муж есть, а она…

Это почему-то его взорвало.

Вздор.

Но так было.

Теперь все это позади.

И Вера вновь была близкой, желанной, только не хотелось говорить с ней об Академии и о своих сомнениях. Он и сам пока плохо разбирался в своих тревожных мыслях, но чувствовал, что в его теперешней жизни должен произойти какой-то решительный поворот.

Город уже становился другим.

Они ходили по затемненным улицам и более светлым набережным. Кажется, в кино были раза три и сколько-то раз — дома, на Марата. Говорили о пустяках.

…Стоял декабрь тридцать девятого.

Мама не читала газет, а Алеша по утрам схватывал «Ленинградскую правду», быстро пробегал заголовки и информации…

«Красная Армия несет свободу и мир трудящимся Финляндии», «За родину, за Сталина — вперед!», «Каллио объявил состояние войны с Советским Союзом», «Обращение ЦК компартии Финляндии (радиоперехват. Перевод с финского) «К трудовому народу Финляндии», «Кировские дни в Ленинграде и области», «Успехи кировских многостаночников», «Доклад «100 лет работы Главной астрономической обсерватории в Пулкове» сделает профессор В. В. Шаронов», «Злостное нарушение правил светомаскировки», «Семья, родственники и друзья умершего художника Ивана Георгиевича Дроздова благодарят все организации и всех лиц, почтивших память покойного…»

Алеша не знал такого художника.

«14 декабря в 11 часов утра в клубе Невхимзавода (правый берег Невы, дом № 70) начинается слушание дела по обвинению М. Сытдикова и П. Иванова, совершивших бандитское нападение на младшего командира Ожигова и ранивших красноармейца Шутова».

Почему-то в каждом номере уголовная хроника.

Стихи Твардовского «Кто друг, кто враг»:

Страна озер в огне горит,
Он близок, день свободы.
С народом финским говорит
Правительство народа.

Эти стихи Мария Илларионовна прочитала, они ей очень понравились. А от отца по-прежнему не было известий.

Мария Илларионовна не в меру суетилась, баб-Маня плакала, Вера твердила свое:

— Почему не сказал?

— Не знаю, — одно и то же отвечал Алеша.

В залах и коридорах Академии было удручающе скучно. Гипсы и картины мастеров сердили. Алеша с радостью вырывался после занятий на улицу.

Всюду висели афиши и объявления о докладах к шестидесятилетию Сталина. Газеты печатали статьи членов Политбюро и зарубежные приветствия.

В этот день как раз пришло извещение о гибели отца. Мария Илларионовна не плакала. Натянулась, как тетива, и страшно побледнела. Баб-Маня осела на пол, и Алеша с трудом перенес ее на диван. Прибежала Вера, словно чувствуя беду, и замерла в дверях.

Потом они ходили с ней в военкомат. Первый раз — не повезло. Второй и третий походы принесли то же: отец погиб на Карельском перешейке, награжден медалью «За отвагу».

Она в военкомате была более деловита, чем он. Все узнавала, всего добивалась и этим еще больше нравилась Алеше.

Финская кончилась, и свет горел всюду, но уже не было отца.

Вера утешала, а может, и не утешала. Просто делала вид, зная все о его терзаниях, и ничего не говорила.

И домой они, на Марата, зачастили.

Вместе — на чаепития с вареньем.

Вера была умницей. Помогала маме и баб-Мане, и если не старалась быть хозяйкой в доме, то поступала так, что даже ему нравилось.

Окончание войны с Финляндией отметили все вместе.

Мама попыталась пустить чуть радостную слезу.

А потом — навзрыд.

И баб-Маня не на высоте была.

Вера куда-то увела их, вернулись они вроде успокоенные.

— Горе и победа рядом! Правда?

Так, кажется, она сказала.

А под конец выпили за отца, когда мама и бабушка уже окончательно отошли.

— Верочка, а Алеша все приносит и приносит домой какие-то дикие деньги. Он не в шайке, случайно? — спрашивала мама. — Меня это как-то смущает. Особенно после…

— Алеш, а ты, право, не в шайке? — говорила бабушка, баб-Маня. — Откуда такие деньги?

Верочка молчала.

Он смущался. В финскую он подрабатывал, и, пожалуй, не меньше, а больше. Лозунги. Плакаты. Это было нужно и необходимо. Более, чем джем, бульонные кубики, чай, котлеты, шампанское, крабы, икра.

«Помоги раненому!»

«Есть фронтовая обстановка, а дома — светомаскировка!»

«Все силы на помощь отцам и братьям, которые на фронте!»

«Ни одного обмороженного!»

«Болтун — находка для шпиона!»

Плакаты висели в городе. Другие, как говорят, шли на Карельский перешеек.

Дело было очень важное. А деньги — это попутно, хотя, как говорится, не мешали.

В Академии он бывал все реже.

И с друзьями почти не встречался.

Преподаватели журили его. Но и похваливали. Они видели его плакаты на улицах. Лекций он почти не слушал, но курсовые работы сдавал легко.

Он искал себя и не находил.

Руки ждали работы, но не было замыслов, не было идей. Может, жениться?

— Давай распишемся! — предложил он Вере.

— Ты говоришь так, словно стакан газировки предлагаешь выпить, — она обиделась.

— Нет, конечно, не то, — согласился он.

— Я чувствую, тебя что-то мучает, — сказала она.

Ему претило все бесполезное, но этого было мало. Надо было увидеть то, что необходимо.

Но он не видел этого.

В чем же смысл умения или мастерства? Гибель отца потрясла его, но он ее не видел. Это было далеко, на Карельском перешейке…

Его потрясла баб-Маня, сползающая на пол, и мать с неестественной белизной лица, и застывшая в дверях Вера. Он искал что-то тут, а видел ремесленный «Каторжный труд лесорубов…». Ведь, боже, не жил он в царской России, не знал ее!

Нет, что-то должно в его жизни произойти, что-то кардинально измениться, иначе ремесло — одно ремесло.

Он боялся чистого листа бумаги, чистого холста, поверхность которых надо раскрыть живописью.

А у Женьки Болотина в Академии шли дела совсем не худо. Он и рисовал, и стенгазеты со своими стихами выпускал на удивление всем. Саша Невзоров отлично справлялся с «левой» работой и сдавал зачеты и экзамены.

Он же, увы!..

Ждал, что Вера поймет сама и скажет ему об этом. Ведь должна она знать и сказать что-то.

Но она больше ничего не говорила.

Дома Мария Илларионовна спрашивала Веру:

— А как там Алеша у вас в Академии? Не на последнем месте? Я, конечно, не очень понимаю его художеств, но…

Баб-Маня интересовалась:

— Скажи, скажи, Верусик, как он там, наш, не очень плох?

— Да что вы! — восклицала Вера. — Их у нас так много! Все разные! Творческие индивидуальности. Ну, а Алешу, по-моему, очень высоко ценят… Правильно, Алеша?

Он, весь напружинившись, вяло отвечал:

— Не знаю…

И поражался, глядя на Веру.

Любит он ее или нет?

А может, все же любит?

VI

В июле 1940 года они шли с Верой по проспекту 25-го Октября, а потом — возле Марсова поля и дальше — Медного всадника.

Алеша молчал.

Город после ночного дождя лежал в ясной солнечной дымке. Серебрился. Зеленели парки и газоны. На газонах застенчиво красовались цветы. Анютины глазки и снова анютины глазки. По Неве спешили речные трамвайчики, плыли буксиры с баржами. За рекой дымили заводские трубы, виднелись башни портовых кранов.

Вера, стараясь быть веселой, явно что-то хандрила.

Он, чудак, чувствовал это и тоже хандрил.

«Не заводись!» — сказал он сам себе и попытался отвлечься:

Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен.

Город готовился к празднику Дня Военно-Морского Флота. После окончания финской войны это был грандиозный праздник. Уже стояли корабли на Неве. Иллюминация. На кораблях — свет. И на улицах — свет…

— Это кто? — спросила Вера.

— Блок, — сказал он.

— Тот, что «Двенадцать»?

— Это не из «Двенадцати»…

Теперь он, кажется, решил, что ему делать. Да, решил, и решил окончательно. И, вспомнив об этом, он воспрянул духом. На душе сразу стало необыкновенно легко.

Да, послезавтра он пойдет в военкомат. Туда, куда ходил вместе с Верой, чтобы узнать о судьбе отца. И Саша Невзоров, и Женя Болотин пойдут с ним. Они не так запустили Академию, как он…

Он ничего не сказал о своих планах Вере.

— Признаюсь, Блока плохо знаю, — произнесла она.

— Ты как моя мама, — улыбнулся он.

— Почему? Мария Илларионовна — чудесная женщина, и бабушка твоя…

— Не об этом я, — сказал Алеша. — В стихах плохо понимает…

— Ты что-то сегодня мудришь?

Нет, все-таки Верочка — чудо!


— А ты знаешь, — сказала она, — я, кажется, очень люблю тебя. У меня был до тебя один человек. Не хитрю, не скрываю. Но ты!.. Глупый ты мой, никем не признанный…

Он был счастлив, а сказал, кажется, чушь:

— Откуда ты взяла?

— А отовсюду: твои картины в порту, лозунги и плакаты. И — Академия. Ты ведь не такой, как все… Вот так. А я — семь классов. Зачем я тебе такая?.. А может быть, именно это и нужно? Для кого художник? Не для себя же!..

А в городе словно был праздник света. И никаких штор на окнах домов. И никаких учебных тревог.

День сегодня был солнечный, ясный. Сквозь ажурные решетки Летнего сада на фоне зелени ярко выделялись скульптуры. На улицах шумели поливальные машины. Звенели трамваи. Бойко гудели автомобили и автобусы. Бесшумно ползли троллейбусы. Провода светились в солнечных лучах. Пахло бензином и почему-то свежей краской.