Так я впервые увидел смерть… С тех пор я стал дер-вишем-муджавиром, живущим при кладбищах. Я видел в мире только торжество тлена, царство смерти. Мне казалось, что земля — это бесконечный мазар. Тогда я сотворил касыду…

Крепчал тюльпана царский ствол.

Сосуд из красных лепестков дождем был поли.

Сосуд венчанный путника поил.

И дальше путник шел средь дрсвпостных могил.

А мир — лишь до поры запрятанный погост.

Испил тюльпан и пал и холм возрос.

Я поселился на кладбище и погрузился в реку печали. Но однажды ночью на кладбище забрел странствующий певец-хаджи. Он сел на каменную надгробную плиту, вытащил из хурджина най-флейту и заиграл в кладбищенской святой ночи. Он долго и нежно играл на флейте, и полная лупа заслушалась его, и цикады примолкли, и усопшие загрустили в райских дальних садах. Потом он запел песню. Я запомнил ее слова. Вот они…

Могила дервиша растрескалась могила дервиша разветрилась

Развеялась могила дервиша могила дервиша рассеялась

Чего ж он у костра провидел чего ж он по миру-то бегал

Чего он обходил миндальные селенья

Чего его собаки ели

Чего он знал чего лелеял

Чего глядел с ночных мечетей чего в пустыне пел и мерил

Чего молил за человеков

Чего упал в пчелиный клевер и закопал его надменно

Другой идущий по вселенной за ним идущий тленно дервиш

Чего рукою напоследок медовой он водил по небу

И камень надмогильный беден бесследен

И тут запела флейта нежно

И сел на камень юный дервиш.

Потом бродячий хафиз-хаджи сказал мне: я стар. Базар моей жизни опустел. Пришла ночь, когда и торговцы и покупатели спят, и приходит время ночных воров. Ангелы смерти Мункир и Некир склонились надо мной. Возьми мою флейту, возьми мои песни и иди к людям. Базар твоей жизни озарен молодыми, утренними лучами солнца. Ты заплакал над муравьем и забыл о муравейнике. Иди. Странствия освежают, расширяют душу. Она становится, как благословенный караван-сарай, через который протекают, проходят тысячи людей, и каждый оставляет свой след. Блаженны бродячие хафизы! Ведь даже птицы поднимаются каждую весну и осень в небеса странствий, а человек, в душе которого томятся сотни жаждущих птиц, дремлет на суфе после жирного сонного плова, завернувшись в халат лени, в окруженье пристальных, прилипчивых, ластящихся жен и детей!..

Один монгольский древний поэт сказал: есть у кочевников лишь родина коней!.. Он был прав…

Возьми мою свирель и иди к людям. Когда губы твои станут дрожать и не смогут посылать в свирель ничего, кроме вздохов старости, а ноги будут подкашиваться, как у тяжело нагруженного осла — тогда возвращайся на это кладбище и жди отрока, идущего вслед за тобой. Отдай ему свирель, посох и песни, и спокойно уходи в вечноцветущие сады!.. Ах, эти вечноцветущие сады! Мне кажется, что праведники, живущие в этих садах, мечтают о золотых осенних палых листьях, но им — увы! — никогда не увидеть их, ибо, как сказано в древних книгах; ад — это облетевший рай…


Хотам-ходжа замолк и опустил голову. Слезились его глаза. От трахомы ли, от печали ли, от близкого ль конца? А глаза у пего были молодые и голубые, какие бывают только у горных таджиков, веками живущих у самого синего неба.


Мушфики сказал: домулло! Я еще мал, я еще не созрел для странствий. Я еще яйцо, лежащее в гнезде. У меня только начали расти борода и усы… А кто будет слушать безбородого и безусого? Людям нужны слова мужа-мудреца, а не лепет дитя. К тому же я сирота…

— Сирота — это человек, окруженный семьей и не видящий ничего, что находится за дувалом, окружающим его кибитку. У тебя, сынок, иная судьба. Я вижу это по твоим глазам, похожим на ивовые глубокие чистые пруды-хаузы, и по твоим босым ступням, созданным для многих дорог… Возьми свирель и посох. В назначенный час они сами позовут тебя в дорогу. Прощай, отрок! Аллах уже начертил твой путь по земле. Прощай, мальчик… Не мешай мне глядеть в сторону Мекки… Уходи… Скорей… Сейчас здесь опустятся ангелы смерти… Ты спугнешь их… Вот они летят над пустыней, задевая острыми осиянными крыльями сыпучие барханы, вздымая легкую песчаную пыль! Ах, пыль, она заметает, ослепляет мои больные глаза! Ах, пыль! Ах, не пылите, не метите так, ангелы смерти!..


Глаза старика покрылись белой, густой, дымной пеленой. Мушфики поглядел в эти глаза и вспомнил, что такие же глаза, подернутые смертной пеленой, бывают у куриц, когда им отсекают головы. И у баранов тоже. Только у баранов глаза как бы засыпают, туманятся. И у людей тоже. У чабана Саида тоже. Смерть однообразна. Только жизнь бесконечна и многолика, а смерть однообразна…


— Домулло, может, вам принести воды? — словно сквозь сон, глухо и далеко сказал мальчик.

— Уходи! Ты спугнешь ангелов!.. Не плачь над мертвым муравьем, а устремляйся к муравейнику!.. Иди… Свирель и посох позовут тебя в назначенный срок! — мерцая белесыми глазами, тихо сказал Хотам-ходжа.


Мушфики взял свирель и посох и осторожно отошел от шалаша. Потом он спрятался за полуразвалившийся мавзолей с потрескавшимся куполом, сохранившим кое-где живые лужицы ослепительно голубой глазури.

Мушфики очень хотел увидеть ангелов смерти. Как они прилетают? Какие у них крылья? Ярче, чем у павлинов и попугаев? Или черные, как у воронов?.. Какие у них голоса? Руки? Губы? Глаза?.. Мушфики долго таился за мавзолеем. Ангелы не прилетали. Ночь пришла. Мальчик пошел по дороге в родной свой кишлак Чептуру. Светила луна, озаряя пустынную теплую дорожную пыль, в которой ласково тонули босые ступни. Пыль была податливая. Знакомая. Родная. Пахучая.