– Скоро уже никто не будет самим собой. Еще одна рюмка – и все. Ну в крайнем случае две.

– Мне больше не надо ни капли. Я и так перебрал.

Сказав это, Делапьер отвернулся от Вентуры и наклонился к Мерсе, словно собираясь поцеловать ее в губы. Улыбка сбежала с лица Жоана, а Мерсе отпрянула, не переставая краем глаза следить за выражением мужниного лица.

– Мы не в театре.

– Проверка вашей добродетели, мадам, только и всего.

И Делапьер склонился перед нею, словно мушкетер перед Анной Австрийской. Улыбка превосходства уже вернулась на лицо Жоана, и он облил ею изогнувшегося в шутовской позе Делапьера.

– Я и не знал, что тебе стали нравиться женщины.

– Я всегда был человеком широких взглядов и, если желаешь, в один прекрасный день докажу это вам обоим.

– Делапьер, кончай свои штучки.

Шуберт вмешался, опасаясь ссоры, и дал Жоану возможность сменить тему и заговорить о чем-то незначащем с Ирене и Луисой. Вентура между тем вглядывался в лица культурной мезократии, населявшей «Боадос»; кого тут только не было – и бывшие бойцы антифранкистского движения с помягчевшими от времени лицами, и ошметки современной буржуазии – вышедшие из юного возраста балбесы, застрявшие между столом, за которым перебрали, и постелью, в которой недополучили.

– А вот тот – не Армет, рупор социалистов?

– В упор не вижу важных господ. Не желаю тешить их тщеславие. Однако погляди, и Шлюха тут.

– Какая?

– Не какая, а какой. Тот, что украл гектограф в деканате на факультете точных наук.

– Черт возьми, по виду он мне в отцы годится.

Шлюха объяснял теорему Пифагора блондинке, которая его не слушала.

– Похож на университетского декана.

– Занимается импортом чешских подшипников.

– Ну и Шлюха.

– Еще по рюмке, и поплыли дальше?

– Куда?

– Вниз по Рамблас, я полагаю.

Наверное, без этого было нельзя, наверное, необходимо было время от времени вот так поглядеть в лицо друг другу, собраться, как говорят, за одним столом, чтобы почувствовать себя естественно в этой неестественной обстановке, наверное, все это необходимо, чтобы встреча удалась, подумал Вентура и вместе с Шубертом стал поторапливать всех допивать и расплачиваться. Луноликая, наглухо отгороженная от всего стойкой, улыбалась, и Вентура подумал: эта улыбка – обязательная маска хозяйки или результат того, что она видела вокруг?

– Позвольте, позвольте.

Шуберт расчищал дорогу с тупым упорством бывшего сотрудника службы общественного порядка, трудившегося на февральских демонстрациях 1976 года; следом за ним шел Делапьер, раскланиваясь направо и налево, словно все только на него и смотрели, и его широкополая шляпа трепетала в воздухе, точно черный ворон делал прощальный круг. Последними вышли женщины и пошли по центру бульвара, не прерывая обсуждения важного вопроса – какое будущее ожидает детей Мерсе?

– Конечно, дети связывают, но и удовлетворение приносят.

– Мне бы хотелось иметь ребенка. Но с этим…

«Этим» был Шуберт, насколько мог понять Вентура, одним ухом ловивший слова Ирене, а другим – Шуберта, который все еще пытался подогреть настроение компании. Неблагодарные. И это после всего того, что я для вас сделал.

– Куда ты нас тащишь, Шуберт?

– В «Капабланку», прежде именовавшуюся «Касбой».

– А разве она открыта? – спросила Мерсе, оживляясь скорее из вежливости, чем из любопытства.

– А вы помните «Касбу»?

– Кто же ее не помнит.

– А «Джаз-Колумб?»

– Конечно. Но с тех пор не три дня прошло…

– Больше десяти лет. Двенадцать, нет больше. Почти пятнадцать.

– В «Касбе» я влюбилась в легионера, – мечтательно припомнила Ирене.

– По-моему, ты перепутала, это был негр, тебя прельстили его черные габариты.

Смешок Делапьера, похоже, подействовал на Ирене больше, чем презрительный сарказм Шуберта. Белокурая Ирене напряженно выпрямилась, а на лице появилась растерянность, готовая взорваться негодованием.

– Как это…

– Да ладно, я пошутил.

– Дурная шутка.

Ирене повернулась и зашагала к площади Каталонии, но Делапьер с Луисой удержали ее, обняли, что-то зашептали на ухо и, в конце концов уговорив, пошли следом за остальными. Шуберт искоса поглядывал на свою подругу и, когда наконец их взгляды встретились, почтительно поклонился и жестом показал, что, дескать, снимает перед ней шляпу, хотя шляпы на нем не было.

– Прости меня. Ты же знаешь, я грубиян.

– Мерзавец – вот ты кто.

– И это – тоже.

Никогда не забуду нашей прогулки по Рамблас в тот день, когда умер Франко. А в тот, когда на воздух взлетел Карреро Бланко? Да, и в тот и в другой раз мы вышли на Рамблас. На душе было страшновато и смутно, с одной стороны – чувство освобождения, а с другой – боязно: что стоит за этими свалившимися на нас подарками судьбы, прямо-таки стратегическими подарками? Назовем их стратегическими? Как хочешь, Вентура. Порою чудилось, что мы вроде тех потерпевших кораблекрушение, что оказались на таинственном острове: им помогают тайные силы, некий капитан Немо. С нами творилось похожее. В один прекрасный день кто-то для нас взорвал Карреро Бланко, и открылся путь в послефранкистский период. А в другой, не менее прекрасный, день от кровяного тромба зашаталась тщедушная фигурка диктатора, а за тромбом и грипп подоспел.

– А может, понос. Не забудь: в медицинских бюллетенях говорилось: «Кровь в кале, свидетельствующая о кишечном кровотечении…»

Может, и так. Одним словом, разного рода неожиданная помощь, которую оказывал нам капитан Немо, и вот наконец мы вышли на Рамблас и идем вниз по Рамблас, бар «Боадос», площадь Сан-Жауме, «Кафе-де-ла-Опера», и мы почти все друг друга знаем, мы, кого называли «сопротивлением», мы, кто оказывал сопротивление франкизму еще в университете или на заводах. Мы узнавали своих с первого взгляда и задавали друг другу один и тот же вопрос: а что теперь? И тут же оглядывались окрест себя: вдруг налетят молодцы из «Христова воинства»[14] и начнут колотить нас палками или провокатор какой-нибудь накличет на нашу голову полицейских, а они вон, на каждом шагу, глаз не сводят с нас, шпионят за нашей молчаливой, затаенной радостью. Под каждым надвинутым на лоб пластиковым козырьком – напряженное лицо, а сжатая в кулаке дубинка – как продолжение руки, да, вот так истерично готовы они избивать, как раньше, при том, издохшем от старости режиме.

– А как мне хотелось запеть в ту ночь, когда умер Франко. Но у нас осторожность была в крови. Это было сильнее нас. Мы отважно держались в трудном положении, под полицейскими дулами, под пытками, на суде и в тюрьме. Но в ту ночь мы ощутили, что страх сидит у нас так же глубоко внутри, как и радость. Мы боялись, что смерть Франко развяжет подозрительность и ненависть правых, и они пойдут убивать всех подряд – а как же иначе, ведь Он умер, Он умер, почему умер Он, а не эти красные, которые донимали его столько лет?

– Да, в глубине души мы думали так.

– Нет, ничего подобного мы не думали.

– Пусть не думали, но знали. И пили-заливались шампанским. Если я когда-нибудь помру от цирроза печени, то причину надо искать в тех последних днях диктатуры. От тромбофлебита, приключившегося в семьдесят четвертом году, до последнего решительного момента, имевшего место двадцатого ноября семьдесят пятого, по бутылке за каждую сводку о здоровье, и так больше года. А потом, когда увидел, какие толпы одноклеточных, которым поплакать – одно удовольствие, прошли перед катафалком, понял, что далеко не все разделяют мою радость, и начал опасаться за будущее. Какое будущее ждет эту страну, где столько некрофилов тоскуют по франкизму?

– В тот день на этой улице установилась особая телепатическая связь. Придет время, изобретут прибор для измерения невысказанной симпатии, симпатии молчаливой или скрытой. Что ты молчишь? Эй, Жоан, помнишь те дни? Вот тут, на Рамблас?