Таким образом, только будничный мир мог иметь свое значение. Это уже ее, Урсулы Бренгуэн, дело, как воспринимать эту будничную жизнь, найти в ней, что нужно для тела, и придать живую ценность душе. Надо уметь выбрать путь для своей деятельности, надо знать, к чему ее приложить. Каждый держит ответ за свою жизнь и свои поступки перед всем миром.

Но кроме этой ответственности перед миром, перед людьми, существовала еще более серьезная ответственность перед собой. Тут начиналось мучение. Воскресный мир не ушел целиком из ее души, его отголоски раздавались в отдаленных уголках ее сердца и настойчиво жаждали оказаться связанными с ее новым миром. Как можно найти связь с тем, что она отрицает? И она себе ставила задачу — углубиться с головой в изучение окружающей обыденности.

Весь вопрос сводился к тому, как действовать. Что выбрать, и кем стать? Это было необычайно трудно решить в ее теперешнем неопределенном, смутном состоянии, когда ее как будто в бурю носило из стороны в сторону ветром жизни.

Ей приходили на память различные евангельские тексты. Не связывая с ними никаких таинственных, отвлеченных представлений, она попыталась вложить в них обыденный, жизненный смысл.

— Продай все твое имение и раздай деньги бедным, — услышала она в церкви в одно воскресное утро. Это было достаточно ясно и просто. И в понедельник утром, шагая вниз с горы к станции, она решила поразмыслить над этим изречением. Желала ли она поступить так? Продать свою щетку в перламутровой оправе, зеркало, серебряный подсвечник, серьги, маленькое ожерелье и ходить в лохмотьях, как Веррисы, эти противные, растрепанные Веррисы, олицетворяющие для нее «бедных»?

Нет, этого она не хотела.

В этот понедельник она чувствовала себя совсем несчастной, потому что она желала сделать так, чтобы все было правильно, но не имела ни малейшего стремления поступить по евангелию. Она совсем не хотела быть бедной, не иметь ничего на самом деле. Одна мысль жить как Веррисы, быть такой же безобразной, как они, и перспектива всецело зависеть от чужого милосердия, приводила ее в ужас.

— Продай все твое имение и раздай деньги бедным.

Нет, она не могла осуществить этого в действительной жизни. Какое безнадежное отчаяние охватило ее!

Не могла она также подставить обидчику другую щеку. Раз Тереза дала ей пощечину, Урсула в порыве христианского смирения повернулась к ней другой щекой. Разъяренная Тереза, нисколько не усомнившись, ударила ее и по этой; с гневным сердцем, но смиренным видом Урсула отошла прочь.

Тем не менее обида и глубокий, мучительный стыд не давали ей покоя до тех пор, пока однажды, поссорившись с Терезой, она чуть не оторвала ей голову.

— Будешь теперь знать! — добавила она яростно, и отошла с нехристианской, но успокоенной душой.

В смирении христианина ей чудилось что-то унизительное и нечистое. Она ударилась в другую крайность.

«Я ненавижу Веррисов, — размышляла она, — и я хочу, чтобы они умерли. Зачем отец оставляет нас здесь в таком положении, незначительными людьми, без состояния? Почему он не добился иного, более высокого положения? Если бы отец был тем, чем ему следует, он назывался бы граф Уильям Бренгуэн, а я была бы леди Урсула. Почему я должна быть бедной, пресмыкаясь, как червь на дорожке? Если бы я занимала положение, я могла бы разъезжать верхом на лошади в зеленом верховом костюме в сопровождении грума. Я останавливалась бы у ворот коттеджей и спрашивала у женщины, выходившей мне навстречу с ребенком на руках, как здоровье ее мужа, повредившего себе ногу. Я гладила бы ребенка, с удивлением разглядывавшего мою лошадь, по льняным волосам и давала бы матери из своего кошелька шиллинг. А приехав домой, приказала бы послать из замка в коттедж всякой еды и одежды.

Такими мечтами тешила она свою гордость. Иногда картины менялись: то она бросалась в огонь, чтобы вытащить оттуда забытое дитя; то ныряла в шлюзы канала спасать мальчика, которого схватила судорога, то выхватывала из-под ног мчавшейся лошади маленького ребенка, еле начинающего ходить. Воображение делало ей доступным все.

И все-таки, в конце концов, тоска по воскресному миру вспыхнула в ней с новой силой. Она почувствовала сильнейшее тяготение к Христу, чтобы под его охраной приютиться и согреться. Но как это объединить с деловой, будничной жизнью и что значит, что Христос прижмет ее к своей груди, как мать младенца? О, как хорошо крепко прижаться к его груди и найти там успокоение! Какое это блаженство! От страстного желания она вся задрожала. Если бы на самом деле она могла пойти к нему, положить свою голову ему на плечо, почувствовать, что ее ласкают, как ребенка, и испытать настоящее успокоение!

Она бродила вся охваченная пылом своих религиозных стремлений. Ей хотелось почувствовать на себе нежную любовь Иисуса, выразить ему свои чувства и получить такой же ответ. Целыми неделями она ходила восторженная.

Но в глубине души она не могла не ощущать, что это ложь, и что страсть к Иисусу служит ей просто чувственным удовлетворением. Но как освободиться от этого? Она понимала, что совсем запуталась.

Она возненавидела себя, ей хотелось растоптать, раздавить себя, уничтожить окончательно. Это религия ввела ее в такое заблуждение, и все чувство ненависти устремилось на религию. Всё и все были виноваты в ее положении; она стремилась стать безразличной, суровой, жестокой ко всему, за исключением того, в чем она нуждалась, что могло дать ей немедленное удовлетворение. Она поняла, что в ее чувстве к Иисусу кроется сентиментальность, и возненавидела ее со всей горечью осознанной ею беспомощности.