Оба школьных двора, разделенных двумя узкими садиками, выходили на Короткую улицу; один садик был предоставлен преподавателю, другой преподавательнице. Симон, приютив у себя Зефирена, отвел ему тесную комнатку в нижнем этаже здания мужской школы. Этот мальчик был племянник его жены Рашели Леман и внук четы Леман, бедных портных-евреев, занимавших темный домишко на улице Тру, самой захолустной в Майбуа. Отец Зефирена, Даниэль Леман, младший сын портного, был по профессии механик; он женился по любви на сироте-католичке Марии Прюнье, воспитанной в монастыре и работавшей швеей. Супругов связывала горячая любовь, и когда родился Зефирен, его не крестили и не приобщили ни к какой вере, так как отец и мать боялись огорчить друг друга, посвятив его своему богу. Однако шесть лет спустя разразилась беда: Даниэль погиб ужасной смертью — его затянуло в шестерню, где он и был размолот на глазах у жены, принесшей ему на завод завтрак. Мария пришла в ужас, решив, что бог покарал ее за любовь к еврею, и, снова обратившись к вере своей юности, крестила сына, а затем поместила его в школу к Братьям. Но у мальчика рос горб, и в этом, как видно, наследственном недостатке мать усмотрела месть неумолимого бога, преследовавшего ее за то, что она не могла вырвать из сердца память о любимом муже. Душевные терзания, скрытая внутренняя борьба, изнурительная работа подточили ее силы, и она скончалась, когда Зефирену было одиннадцать лет и он готовился к первому причастию. Тогда-то Симон, сам живший в нужде, взял его к себе, чтобы избавить от забот о нем родителей жены; этот добрый и терпимый человек ничего не стал изменять в воспитании мальчика и, приютив его, предоставил ему причащаться и заканчивать обучение у Братьев, чья школа находилась по соседству.

Опрятная комнатка Зефирена, устроенная для него из кладовой, освещалась одним окном, почти на уровне мостовой, в заднем фасаде школы, выходившем в самый безлюдный закоулок площади. В это утро младший преподаватель Миньо, живший во втором этаже, заметил, выходя из дома в семь часов, что окно распахнуто настежь. Миньо — страстный рыболов, едва наступили каникулы, надел соломенную шляпу и полотняную куртку и отправился с удилищем на плече поудить в Верпиле — мелкой речушке, протекавшей в фабричной части города. Сын крестьянина, он поступил в Нормальную школу в Бомоне, как поступил бы в семинарию, — лишь бы избавиться от тяжелых полевых работ. Это был блондин с коротко остриженными волосами и крупными чертами лица, тронутого оспой, с виду суровый, но, в сущности, неплохой парень, скорее даже добрый, только боявшийся повредить своей карьере. В двадцать пять лет он еще не женился, выжидая, как и в остальных делах, благоприятного случая, всегда готовый примениться к обстоятельствам. В это утро широко растворенное окно Зефирена чрезвычайно его поразило, хотя в этом не было ничего особенного, так как мальчик обычно вставал очень рано; Миньо подошел ближе и заглянул в комнату.

Ужас пригвоздил его к месту; вне себя, он стал кричать:

— Боже мой, бедный ребенок!.. Боже мой, боже мой! Какой ужас! Что за страшное несчастье!..

Тесная каморка со светлыми обоями, как и раньше, имела вид комнаты, оберегающей счастливое детство. На столе стояла раскрашенная статуэтка богородицы и были разложены в строгом порядке книги и картинки из Священного писания. Белая постелька была неразобрана — мальчик, очевидно, не ложился. Тут же валялся опрокинутый стул. А на коврике перед кроватью вытянулось безжизненное тело маленького Зефирена в одной рубашке: он был задушен, лицо его посинело и на голой шее виднелись ужасные следы пальцев убийцы. Испачканная, разорванная рубашка открывала худенькие ноги, грубо раздвинутые, в положении, не позволявшем усомниться в гнусности совершенного преступления; жалкий горбик выпирал из-под закинутой за голову левой руки. И все же его посиневшее личико еще сохраняло свою прелесть; голубоглазый, с тонкими девичьими чертами, очаровательным ротиком и восхитительными ямочками на щеках, он походил на кудрявого белокурого ангелочка.

Растерявшийся Миньо продолжал кричать во все горло:

— Великий боже! Да что же это, какой кошмар! Боже мой! На помощь, ко мне, скорей!..

На его крики первой прибежала мадемуазель Рузер, преподавательница школы. Она рано вышла в свой огородик поглядеть, поднялся ли после дождя салат. Это была рыжая женщина тридцати двух лет, некрасивая, крупная и сильная, с круглым веснушчатым лицом, серыми выпуклыми глазами, бесцветными губами и острым носом, выдававшим черствость, хитрость и скаредность. Несмотря на неприглядную внешность, мадемуазель Рузер, по слухам, была благосклонна к инспектору начальных школ красавчику Морезену, что обеспечивало ей продвижение по службе. К тому же она была глубоко преданна аббату Кандьё, приходскому священнику, а также капуцинам и добрым Братьям; она лично водила своих учениц на уроки катехизиса и церковные службы.

При виде ужасного зрелища она тоже громко закричала:

— Милосердный боже! Сжалься над нами! Это же бойня, душегубство, дело рук дьявола, о, милостивый боже!

Видя, что Миньо собирается шагнуть через подоконник в комнату, она остановила его.

— Нет, нет! Не входите, надо все обследовать, надо созвать народ!

Она обернулась, чтобы окликнуть кого-нибудь из прохожих, и увидела отца Филибена и брата Фюльжанса, которые шли по Короткой улице со стороны площади Капуцинов, где их заметила Женевьева. Узнав их, учительница воздела руки к небу, точно ей явился сам господь бог.

— Ах, святой отец, ах, добрый брат, спешите скорей сюда — здесь натворил дел сам дьявол!

Монахи подошли и тоже ужаснулись. Отец Филибен, человек энергичный и вдумчивый, хранил молчание, но его собрат, по натуре импульсивный, любивший играть роль, то и дело восклицал:

— Ах, бедный мальчик!.. Какое гнусное злодеяние! Такой славный, добрый ребенок, наш лучший ученик, и такой набожный, такой прилежный!.. Давайте же установим, что произошло, нельзя же это так оставить!

И брат Фюльжанс первым шагнул через подоконник — на этот раз мадемуазель Рузер не посмела протестовать, — за ним тотчас же последовал отец Филибен, который, заметив возле тела бумажный ком, смятый наподобие кляпа, тотчас его подобрал. Из страха или скорее из осторожности учительница не вошла в комнату и даже немного задержала на улице Миньо. То, что позволяли себе божьи слуги, быть может, не подобало простым учителям. Пока брат Фюльжанс, громко охая и восклицая, суетился возле тельца, не прикасаясь к нему, по-прежнему безмолвный отец Филибен расправил смятую бумагу и внимательно ее разглядывал. Монах встал спиной к окну, видно было только, как двигаются его локти, и слышалось легкое шуршание бумаги в его руках. Это заняло лишь несколько секунд. Вскочив вслед за ним в комнату, Миньо увидел, что кляп сделан из газеты и узкого листка белой смятой и испачканной бумаги.

— Что же это такое?

Иезуит посмотрел на Миньо и спокойно ответил неторопливым, низким голосом:

— Это вчерашний номер газеты «Пти Бомонтэ», от второго августа, но вот что странно; вместе с газетой скомкан и образец прописи… Взгляните-ка.

Ему пришлось показать листок, потому что Миньо его тоже заметил. Монах держал его своими толстыми пальцами, так что видны были только слова: «Любите друг друга», написанные каллиграфическим почерком. Листок был испачкан, порван и превратился в лоскут. Миньо не успел как следует рассмотреть его, — за окном снова раздались вопли ужаса.

Подоспевший Марк не мог удержаться от гневных возгласов при виде жалкого бездыханного тельца. Не слушая объяснений учительницы, он отстранил ее и перешагнул через подоконник, чтобы разобраться в том, что произошло. Присутствие монахов удивило его, но Миньо пояснил, что он и мадемуазель Рузер, обнаружив преступление, позвали их, когда они проходили мимо.

— Ничего не трогайте и не переставляйте! — крикнул Марк. — Надо сейчас же оповестить мэра и полицию.

На улице у окна уже собрался народ, какой-то молодой человек, взявшийся выполнить поручение, умчался во весь дух, а Марк продолжал осмотр комнаты. Возле тела он увидел брата Фюльжанса, потрясенного, со слезами на глазах, — этого нервного человека сильные волнения выводили из равновесия. Марка растрогало сочувствие монаха, он сам содрогался, убедившись в гнусности содеянного, при виде следов чудовищного и мерзкого садизма, обличавших насильника и убийцу. Все это мгновенно внушило ему догадку, к которой он впоследствии вернулся. Но она только промелькнула у него в голове — его внимание сосредоточилось теперь на отце Филибене, который по-прежнему держал в руке смятую газету и пропись, глядя на них все с тем же выражением спокойной печали. На секунду иезуит слегка наклонился, словно желая заглянуть под кровать, затем обратился к присутствующим.