— Нет, ничего, — ответила мадемуазель Рузер. — Я сама легла около половины одиннадцатого. Кругом было тихо. Лишь около часа ночи меня разбудила гроза.

— Свеча сгорела очень мало, — заметил Миньо. — Убийца, без сомнения, задул ее и выскочил в окно, оставив его открытым настежь, — так оно и простояло до утра.

Это свидетельство, казалось, подтверждавшее версию о бродяге, который совершил насилие и задушил свою жертву, вызвало трепет среди толпившихся у окна испуганных людей. Никто не хотел высказываться, из осторожности каждый хранил про себя свои соображения, хотя многое казалось сомнительным и маловероятным. Мэр и полиция все еще не появлялись. Молчание прервал отец Филибен:

— Разве господина Симона нет в Майбуа?

Эти слова так поразили Миньо, что он не смог сразу ответить и растерянно глядел на иезуита. Марк тоже удивился.

— Симон наверняка дома… Разве ему еще не сказали?

— В том-то и дело, что нет, — воскликнул Миньо. — Просто голова кругом идет!.. Господин Симон был вчера вечером на банкете в Бомоне, но наверняка вернулся ночью. Его жене нездоровится, — должно быть, они еще не вставали.

Было уже половина восьмого, но грозовые тучи обложили небо со всех сторон, и в этом глухом уголке площади казалось, что едва рассветает. Младший преподаватель решил сходить за г-ном Симоном. Ну и миссию приходится ему выполнять, приятное пробуждение ожидает его директора!

Симон был сыном небогатого еврея-часовщика в Бомоне; брат Симона Давид был на три года его старше. Ему исполнилось пятнадцать лет, а брату восемнадцать, когда их отец, разоренный судебными процессами, скоропостижно умер от удара. Жили они в большой нужде. Спустя три года угасла и мать. Симон поступил в Нормальную школу, а Давид решил завербоваться в армию. Симон окончил школу с отличием и остался младшим преподавателем в Дербекуре, крупном соседнем поселке, где и прожил десять лет. Там он в двадцать шесть лет женился по любви на Рашели Леман, дочери мелкого портного, жившего на улице Тру, у которого была в Майбуа недурная клиентура. Рашель была красавица с роскошными темными волосами и большими ласковыми глазами. Муж ее обожал и окружил страстным поклонением. У них родилось двое детей, теперь Жозефу минуло четыре года, а его сестренке Сарре — два. Тридцатидвухлетний Симон очень гордился, что уже больше двух лет занимает штатную должность в Майбуа, — то был редкий случай быстрого продвижения среди местных педагогов.

Марк недолюбливал евреев, питая к ним чисто атавистические чувства — недоверие и отвращение, о причине которых, несмотря на свои весьма прогрессивные взгляды, никогда не задумывался, но все же он сохранил хорошие воспоминания о Симоне, с которым, со времени их знакомства в Нормальной школе, был на «ты». Марк считал Симона очень умным, ценил его как прекрасного преподавателя, чрезвычайно добросовестного. Однако Симон казался ему слишком боязливым, чересчур озабоченным выполнением буквы устава, рабом правил; этот приверженец строгой дисциплины вечно опасался оказаться на плохом счету и вызвать неудовольствие начальства. Марк усматривал в этом врожденную робость и приниженность народа, подвергавшегося многовековым гонениям, постоянно страшившегося оскорблений и несправедливости. Впрочем, осторожность Симона была вполне понятна: в Майбуа, клерикальном городке, находились школа Братьев и влиятельная община капуцинов, и его назначение едва не вызвало скандала. Ему прощали еврейское происхождение, потому что он вел себя очень тактично, а главное, проявлял горячий патриотизм, превознося перед учениками овеянную военной славой Францию, которой предстояло стать властительницей мира.

Внезапно появился Симон, которого привел Миньо. Он был маленького роста, худой, нервный, с коротко остриженными рыжими волосами и редкой бородкой. Его лицо с тонкими губами и длинным типичным еврейским носом освещали добрые голубые глаза; невыразительные черты и болезненный вид производили невыгодное впечатление. В эту минуту он был так потрясен чудовищным известием, что походил на пьяного, — пошатывался, заикался, руки у него тряслись.

— Какой ужас, боже мой! Какая гнусность, что за чудовищное злодейство!

При виде трупика Симон остановился у окна, вконец подавленный, не в силах вымолвить ни слова, непроизвольно вздрагивая всем телом. Свидетели этой сцены — монахи, владелицы писчебумажной лавки, учительница — молча за ним наблюдали, удивляясь, что он не плачет.

Марк, чрезвычайно растроганный, обнял Симона и поцеловал его.

— Крепись, мой друг, мужайся, возьми себя в руки.

Симон, не слушая его, обратился к своему помощнику.

— Умоляю вас, Миньо, бегите к моей жене. Я не хочу, чтобы она это видела. Она нежно любила своего племянника и так слаба здоровьем, что ей не вынести такого зрелища.

Когда молодой человек ушел, Симон продолжал слабым голосом:

— Боже, что за пробуждение! В кои-то веки мы позволили себе понежиться утром в постели. Моя бедная Рашель еще спала. Мне не хотелось ее будить, и я лежал рядом с ней с открытыми глазами, раздумывая, мечтая, как мы проведем каникулы… Нынче ночью я разбудил ее, когда вернулся, и она не могла потом заснуть до трех часов утра из-за грозы.

— В котором часу ты вернулся? — спросил Марк.

— Ровно без двадцати двенадцать. Жена спросила меня, который час, и я взглянул на часы.

Эти слова удивили мадемуазель Рузер, и она громко высказала свое недоумение:

— В это время нет поезда из Бомона.

— Я и не возвращался по железной дороге, — пояснил Симон. — Банкет затянулся, я опоздал на поезд десять тридцать и решил не ждать двенадцатичасового поезда и пройти пешком эти шесть километров… Мне хотелось поскорее вернуться к жене.

Отец Филибен по-прежнему молчал с невозмутимым видом, но брат Фюльжанс, более не в силах сдерживаться, задал несколько вопросов.

— Без двадцати двенадцать… преступление уже совершилось… И вы ничего не видели и ничего не слышали?

— Решительно ничего. На площади не было ни души, вдали уже громыхала гроза… Я вошел к себе, никого не повстречав, В доме было все тихо.

— И вам не пришло в голову проверить, вернулся ли бедный Зефирен из часовни, спит ли он? Вы не заходили к нему по вечерам, перед сном?

— Нет. Наш дорогой мальчик вел себя очень разумно, совсем по-взрослому, и мы старались не докучать ему присмотром. Кроме того, кругом было так тихо, что мне и в голову не пришло потревожить его сон. Я сразу поднялся к себе наверх, стараясь как можно меньше шуметь. Поцеловав спящих детей, я тотчас лег в постель и тихонько разговаривал с женой, которая, к счастью, чувствовала себя немного лучше.