Матяш не отрывал от нее зачарованного взгляда. Наконец, уселся на подводе, закурил, тронул лошадей…
Оксана выбралась на кручу, пошла в станицу.
У крайней хаты ей повстречалась молодая смуглая девушка в монашеской рясе.
— Сонюшка, милая! — радостно воскликнула Оксана и, торопливо поставив ведра на землю, обняла ее: — А недавно Вася письмо из Крыма прислал… спрашивал и о тебе. Все жалеет, что ты за него не пошла.
Соня потупилась, с обидой сказала:
— Зачем об этом, Оксана? Никогда не говори мне о нем.
Оксана метнула на нее косой взгляд, подняла ведра и молча пошла своей дорогой.
Соня свернула в улицу, ко двору своих родителей, остановилась у приоткрытой калитки, робко заглянула во двор. Мать несла к свиному корыту помои. За нею, визжа и хрюкая, бежали поросята. Тут же, виляя хвостом и облизываясь, шла черная собака. Около сарайчика с прогнившей соломенной кровлей и кособокими турлучными стенами ворковали сизые голуби. Старуха вылила помои в корыто. Поросята жадно хватали куски размокшего хлеба, толкали и кусали один другого. В прохладной тени, под шелковицей, росшей у хаты, загоготали гуси и тоже направились к корыту.
Во дворе соседа Игнатчука, а по-уличному Гусочки, послышался крик. На покривившемся крылечке Соня увидела самого хозяина в заплатанных и залосненных до блеска полотняных штанах и рубашке. Он держал зарезанную курицу, отчаянно бил себя в грудь и шумел на соседку, вдову Белозерову, которая уличала его в краже ее курицы.
— Вот я тебе покажу, байстрюк поганый! — кричала вдова. — Будто я своих курей не знаю? Чтоб ты подавился ею, пес шелудивый!
— Ах ты ж, чертова гыдость! — взвизгнул Гусочка. Его маленькая неказистая фигура съежилась, зеленоватые глаза полезли из глубоких орбит, и он затряс угрожающе костлявыми кулаками: — Не попадайся мне!
— Вор! Вор! Вор! — кричала Белозерова, выбегая со двора.
— Я тебе етого не забуду! — свирепел Гусочка. — Жаль, что тебя в люльке не задушили, патолочь[5] городовицкая[6]!
— Эге ж, не пужай дюже[7]! Это тебе не при Мартыне Гречке кулаки греть на женах погибших партизан.
— Тьфу на тебя, окаянная! — плюнул Гусочка. — От твоих курей один только разор. Погляди, все скирды поразгребли… — Он ткнул пальцем на свой двор, застроенный сараями и амбарами последней ветхости: — Я теперички не дам им спуску, а отвяжу Дурноляпа, так он им хвосты повыдергивает!
— Ты со своим Дурноляпом — пара!
Гусочка точно ужаленный погнался за Белозеровой, но неуклюжие боты мешали ему бежать, и та успела вскочить в свой двор. Заперев калитку, она бросила:
— У тебя и голова тыквой!
На улице уже толпились женщины и дети, покатывались со смеху. Гусочка, осыпая вдову бранью, пригрозил напоследок:
— Ну, берегись! Вот скоро из-за границы наши придут!
Белозерова показала ему два шиша:
— Вот тебе, черт довгомордый! Жди. Ваших за границей закопали по колена в землю, и о них свиньи чухаются!
— Отака чертяка!.. — опешил Гусочка. — Да что же ето такое? Ты могешь так поносить казаков?
— Не казаков, — огрызнулась Белозерова, — а беляков, таких, как твой брат-милигрант.
Гусочка загромыхал досками, перемахнул во двор соседки, но она, юркнув в сенцы и показав ему фигу, закрыла дверь. Озлобленный, Гусочка почесал затылок, вышел со двора. К нему подбежали ребятишки.
— Дядько, а она вам дули давала, — шмыгнув носом, хихикнул чумазый мальчуган.
Гусочка топнул ногой.
— Кыш от меня, гадость! Лозины захотел?
Ребятишки с хохотом ринулись прочь и помчались по дороге, клубя ногами пыль.
Гусочка широкими шагами направился к своему двору. Белозерова снова появилась на улице, крикнула ему вслед:
— Дурноляп!.. Курокрад!
Из-за угла неожиданно выехала автомашина.
— Ах, бабоньки! — испуганно шарахнулись в стороны женщины, затем остановились, наперебой закричали: — Пропустите, дорогу дайте!
— Это ж наш председатель ревкома[8]! Подавай, Фекла, жалобу товарищу Корягину! — тоненьким голоском воскликнула низенькая, юркая казачка.
Машина замедлила ход, остановилась.
Из нее вылез мужчина в военной форме, с глубоким сабельным шрамом на левой щеке, придававшим гладко выбритому лицу строгое и даже несколько злое выражение. В зубах у него дымилась кавказская трубка, отделанная чернью.
— Что случилось, Прохоровна? — строго спросил Корягин, поправляя под широким солдатским ремнем гимнастерку.
— Курицу мою украл Гусочка, — прослезилась Белозерова.
— Накажи, упеки его, товарищ председатель, хоть в Сибирь, хоть в Соловки, хоть куда-нибудь! — яростно закричала ее соседка. — Жисти нам, бабам, не дает во всем квартале. Всякую дрянь ворует, а ежели изловим, то нас же и бьет. Да еще как бьет: что в руке держит, тем и опояшет.
— Да, да! — добавила высокая молодица. — У него черт в подкладке, сатана в заплатке!
По толпе прокатился хохот. Гусочка, встряхивая угловатой головою, покрытой жидкими рыжими волосами, высунулся на улицу.
— Токо что пужал нас, что скоро из-за границы ихние придут, — сказала молодица.
— Не верь ей, Петр Владиславович! — замахал сухими руками Гусочка. — Ето она врет! А что касаемо курицы, так я зарезал свою. Ежли хочешь, можу перекреститься.
— Вы бачилы[9]? — прыснула старуха. — Знаем, какой ты богомольный, чтоб тебе ни дна ни покрышки не было!
— Погодите! — Корягин поднял руку. — Не все сразу. — И обратился к Белозеровой: — Курицу он у тебя украл?
— Эге ж, товарищ председатель, — нараспев подтвердила Белозерова, — курицу… нечистый дух…
— А у тебя? — спросил Корягин у низенькой молодицы.
— Легкий он на руку! Вы поглядите на его подворье. Живет бобылем, а хозяйство завел какое. Чем он нажил его? Токо хитростью да воровством! Его и Гусочкой потому дразнят, что гуску украл у Якова Калиты, а тот изловил его. Спытайте у Калитихи, Денисовны.
— Ето неправда! Имучество мне по наследству досталось!
— Кукиш тебе с маслом, хитрюга! — с озлоблением закричала Белозерова. — Хозяйство твоей матери перешло меньшему брату-милигранту, а ты свое воровством приобрел!
— Как же ее не бить, товарищ Корягин? — Гусочка часто заморгал маленькими глазами.
Председатель шагнул к нему.
— Это как же? Жену погибшего красного партизана бить смеешь? Судить будем!.. Сейчас же верни курицу.
Гусочка съежился, сверкнул исподлобья злыми зрачками.
— Хай[10] берет.
Корягин сел за руль. Ребятишки, обдаваемые сизым дымом и густой пылью, с визгом пустились за машиной.
Толпа постепенно начала расходиться. Улица опустела.
Но Соня все еще стояла у калитки и не решалась войти во двор своих родителей.
У забора, держа выстиранное мокрое рядно[11] на плече, показалась дочь Белозеровой. Она возвращалась с реки. Соня узнала свою подругу. Та радостно обняла ее, воскликнула:
— Ой!.. Моя ж ты ласточка! Милая!.. Насовсем?
Соня отрицательно покачала головой.
— Нет, Клава, в гости.
Клава одернула на себе полинялое цветное платьице, протянула сожалеющи:
— Жаль. А я думала…
Соня открыла калитку. На нее набросилась собака, но узнав, начала ласкаться. Соня погладила ее, тихо сказала:
— Докукочка.
Пройдя к матери, она низко поклонилась и застыла перед нею. Денисовна остолбенела от неожиданности, затем кинулась дочери на шею, и целуя, не удержала рыдания:
— Что же ты, моя кровинка, совсем отказалась от нас?
Соня закрыла лицо черным подшалком, заплакала. Мать успокаивала ее, крепко прижимала к груди.
Дочь наконец оторвалась от нее, с трудом спросила:
— А где же батя?
— В степи с Галей подсолнухи полет, — ответила мать.
В кухне Соня сняла с себя платок, села на табуретку.
— Как живет матушка, не болеет? — поинтересовалась мать, присаживаясь на ослон[12].
— Нет, — вдруг встрепенулась Соня. — С месяц тому назад взяла меня к себе в келейницы[13] и запретила ходить на работу в поле… Теперь я рясофорная послушница[14], в хоре пою… — Она расстегнула рясу, вынула из-за пазухи золотой крест. — Вот, поглядите, мама, подарила… Сама на шею повесила.
— А… с распятием, — обрадовалась мать. — Это хорошо, доченька. — И озабоченно подчеркнула: — Помещицей была твоя начальница… Меня когда выдавали замуж, ей было годика три или четыре. А когда подросла, ее отвезли в Петербург учиться…
— Она говорит, — добавила Соня, — у меня исключительный голос. По-ученому называется «сопрано»… и я в хоре пою самые высокие партии, читаю много священных книг.
— Так, так, — тяжело вздохнула мать. — Ты уже в детстве отличалась голосом: пела, как канарейка.
— Еще в церковно-приходской школе, — сказала Соня, — отец Валерьян всегда хвалил мой голос, заставлял исполнять псалмы. Помните: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста?»
— Помню, доченька, все помню, — ответила мать голосом, полным тоски и тревоги.
— А в вышеначальном[15] у нас уже был свой хор, — напомнила Соня.
— Теперь всемилостивый увидел твои боголюбивые старания, — тяжело вздохнула мать, — а с ним и игуменья, святая женщина, приютила тебя, заблудшую овечку.
— Ох, мама! — неожиданно вырвалось из груди Сони.
Вечером, когда ярко-красный диск солнца коснулся горизонта, ко двору на подводе подъехали Калита со старшей дочерью Галиной и Градов с сыном Леонидом.
— Вот и наши, — обеспокоенно сказала Денисовна и заторопилась открывать ворота.
Соня увидела отца, сердце ее надрывно екнуло, затрепетало. Она боязливо прислонилась в шелковице, замерла…
Калита при въезде во двор заметил непокорную, но не взглянул на нее. Смуглокожее лицо старика, обросшее смолисто-черной курчавой бородой, переменилось: потускнело, брови нахмурились, глаза потемнели еще сильнее, стали недобрыми, сердитыми.
У сарайчика он сбросил постромки с валька, повел лошадь в конюшню. Соня, казалось, совсем приросла к земле, не спускала с него глаз, налитых слезами, видела, что он уже готов был разразиться грозой.
Стройная черноглазая Галина, с родинкой на левой щеке, также заметила перемену в лице отца, который в эту минуту даже как-то изменил свою обычную походку — ленивую, размеренную — на быструю, с резкими движениями. Лошадь навострила уши, стала поводить круглыми большими глазами — забеспокоилась: не нравился ей хозяин в таком виде.