Ничего не может быть ужаснее кухни, которая преследовала меня в вентах Ла-Манчи: это полное царство того дурного оливкового масла, называемого у нас деревянным; его примешивают и в суп, и в яичницу, в нем подают и маринованные рябчики, жарят рыбу. По вечерам дают еще здесь нечто вроде нашей окрошки; эта холодная похлебка состоит из салада, испанского перцу, луку, томатов, уксусу, масла, воды, соли, хлеба и называется gazpacho. Я принужден был обедать шоколатом и яйцами всмятку, заедая все это саладом с одним уксусом. Плодов в Ла-Манче нет, а сливочное масло — редкость даже и в больших городах Испании; счастье еще, если в ином селении можно отыскать свиного сала.

Чем более приближались мы к Сиерре-Морене, тем ровная почва Ла-Манчи становилась волнистее. За этою массою лиловых гор лежала Андалузия! Постепенно холмы становились пригорками, наконец горами, утесы, скалы — выше и выше, и в Puerto de los perros (Собачьи ворота){120}, где темные, голые, громадные скалы встают страшными массами, я уже с уважением смотрел на Сиерру-Морену, вспоминая сотни романов, читанных мною в детстве о ее знаменитых разбойниках{121}. А действительно, еще не далее как в половине прошлого века переезд чрез Сиерру-Морену был ужасом путешественников. Через эти нависшие одна на другую скалы пролегала лишь тропинка, по которой с трудом взбиралась лошадь, зимою вовсе не было проезда от стай волков; шайки разбойников жили тут постоянно, как в неприступных крепостях. Если в 1831 году Фердинанд VII принужден был договариваться с знаменитым атаманом разбойников — Хозе Мариа{122}, — убедясь, после многих лет, что все преследования войск и полиции решительно не могут остановить его грабежей, можно представить, что было в Сиерре-Морене за сто лет до нас, при ее непроходимых дебрях! Теперь превосходное шоссе проходит через Сиерру-Морену, красивые мосты перекинуты чрез пропасти; вместо прежних заброшенных в горной глуши одиноких вент, притонов разбойничьих шаек и ловушек путешественников теперь встречаются небольшие веселые селения с возделанными вокруг полями. Эти дороги, селения, это завоевание страшной Сиерры цивилизациею суть плоды философии восемнадцатого века. Да, и она на что-нибудь пригодилась в этом прекрасном мире! хоть на проложение дороги чрез Сиерру-Морену.

В половине прошлого века небольшая горсть испанцев, страстных последователей философии своего времени, приняла на себя подвиг преобразовать закоснелую в старых обычаях своих католическую и монашескую Испанию. Умный Карл III понял, оценил их, но не в силах был защитить от ненависти духовенства и преследований инквизиции.

Философия энциклопедистов в Испании и еще в королевском совете! Запирайтесь после этого от духа своего века! В этой классически-католической Испании, в самом отечестве Доминика и Лойолы{123}, инквизиции и иезуитизма, в стране, навсегда, казалось, отрезанной ими от Европы, недоступной ее влиянию, чуждой ее идеям, движениям, интересам, — и в эту околдованную темными силами страну добралась философия XVIII века! Таможни не заметили ее, даже сама инквизиция проглядела. Она пробралась духом века, самою силою вещей, этою таинственною необходимостию, стремящею род человеческий к совершению судеб своих.

До Карла III{124} (1750) все влияние Европы на Испанию состояло почти в одной только одежде. Филипп V только что уселся на своем престоле, стоившем столько крови и денег Испании и Франции, как тотчас же объявил войну национальной испанской одежде. И в Испании новая история началась с преобразования платья! Говорят, будто Филипп V даже сочинил латинскую сатиру на какую-то испанскую народную одежду, называемую golilla{125}. Впрочем, все его преобразования ограничились одним введением французского кафтана, который далее придворных не распространился. Но если Бурбоны привезли с собой в Испанию очень мало ума и таланта, зато привезли они французский язык, который всего лучше мог тогда познакомить испанцев с Европою и ее движениями. С этой стороны восшествие Бурбонов на испанский престол было для Испании действительно великим событием; этой всячески изнуренной, задыхавшейся в своем средневековом невежестве стране открыто было наконец окно в Европу; семя новой жизни было брошено на испанскую почву, хотя о нем, разумеется, вовсе не думали ни великолепный Людовик XIV, ни ограниченный внук его{126}. Новые понятия, сначала робко пробираясь между мадритскими академиками, вдруг неожиданно находят себе покровительство у Карла III (сына Филиппа V) и, наконец, становятся правительством в лице министра графа Аранды{127}, Кампоманеса{128}, графа Олавиде{129}.

Чтоб показать, с какими трудностями должна была бороться эта горсть новых людей, эти реформаторы монашеской и средневековой Испании, стоит только напомнить судьбу, постигшую строителя и колонизатора этой превосходной дороги через роковую Сиерру-Морену, — графа Олавиде. Он был правителем Севильи. Но еще прежде, принужденный для поправления своего расстроенного состояния жениться на богатой вдове и заниматься торговыми спекуляциями, должен был он по делам своим живать часто в Париже. Тут он познакомился с Вольтером, со всем, что было тогда в Париже замечательного в философском и литературном отношениях. В его доме играли «Заиру», «Меропу», весь репертуар того времени, переводимый на испанский язык самим хозяином{130}; актерами были молодые испанцы, любители французской литературы. В это время граф Аранда, сделавшись министром, вызвал к себе Олавиде. В их мыслях и чувствах было большое сходство; они подружились; Олавиде принял горячее участие в новой администрации и назначен был правителем Севильи. Сиерра-Морена тогда, как я сказал, была словом, возбуждавшим ужас, да и недаром называлась она Черною горою. Олавиде задумал ввести цивилизацию в этот вертеп, колонизировать его. Но никакие выгоды не могли туда заманить испанцев; Олавиде вызвал колонистов из Франции, Швейцарии, Германии. Не было воды, а Олавиде утверждал, что она непременно есть в горных лесах, потому что эти места были же некогда заселены арабами, и действительно вода была найдена. Олавиде сам устроивал колонистов, заботился о них неусыпно. Аранда, бывший тогда в большой силе, всячески содействовал ему; Кампоманес, соображаясь с мыслию основателя, составил fueros (учреждения и статуты) для его колоний. Олавиде запретил в них основание монастырей и даже так называемых странноприимных братьев, под видом которых заводились всегда монастыри. Даже один находившийся тут старый монастырь был срыт, и на его месте Олавиде выстроил дом для себя. Все это были вещи неслыханные в Испании! Но Олавиде пошел далее: в числе колонистов иные были протестанты; Олавиде воспротивился усилиям духовенства обращать их в католичество или заставлять присутствовать при католических процессиях; он даже позволил им работать в некоторые из бесчисленных испанских праздников{131}. А сверх всего этого Олавиде был правою рукою графа Аранды в деле изгнания иезуитов из Испании.

В десять лет своего управления Олавиде преобразил дикую и страшную Сиерру-Морену в населенную, промышленную, веселую страну, сам проложил прекрасные дороги, построил города. Правда, от всех этих трудов осталось немногое; теперь в главной колонии, Каролине, мало жителей, город пуст и тем более кажется пустым, что выстроен с самою скучною правильностию, длинными широкими улицами, однообразными домами. Но в этом запустении не виноват Олавиде: после его падения бедные колонисты не знали, куда деваться от всяческих притеснений духовенства.

Жена Олавиде, как все испанки того времени, не получила никакого воспитания. Она вовсе не понимала характера мужа, не понимала его видов, его вражды к предрассудкам, его любви к человечеству и приписывала его действия совсем иной причине — какой-то тайной страсти. Любя своего мужа, она сделалась ревнива, подозрительна; его враги воспользовались болтовством ее. Злоба монахов собиралась грозою над смелым нововводителем: орудием их был Ромуальд, немецкий капуцин, пришедший с баварскими колонистами и вкравшийся в доверенность к жене Олавиде. Он обвинил Олавиде перед инквизициею в еретичестве. Около этого времени Карл III захотел лично узнать Олавиде, пригласил его в Мадрит и сам объявил ему, что для него приготовляется медаль в награду за услуги, оказанные им отечеству.

В продолжение этой поездки Олавиде узнал о кознях монаха Ромуальда, о доносе его инквизиции{132}. Чтоб как-нибудь отклонить от себя грозу, он решился сам явиться к великому инквизитору, говоря с ним прямо, даже вызвался ему сделать публичное отречение от некоторых слишком смелых мыслей, сознаваясь в необдуманном следовании им. Но это не могло удовлетворить инквизиции, 14 ноября 1776 года граф Мора де Фуэнтес{133}, верховный альгвасил инквизиции, арестовал его; заключенный в тюрьме инквизиции, Олавиде исчез: ни жена, ни дети, ни друзья не знали два года о существовании его; все думали, что его уже нет в живых.